logo search
Voprosy_po_literature_s_otvetami

Поэтический диалог а.Ахматовой и н. Гумилева («Сжала руки под темной вуалью…» и «Отравленный»).

Гумилев: Ты совсем, ты совсем снеговая,/ Как ты странно и страшно бледна!/ Почему ты молчишь, подавая/ Мне стакан золотого вина? [5, 139].

Ахматова: Сжала руки под темной вуалью…/ «Отчего ты сегодня бледна?»/ — Оттого что я терпкой печалью/ Напоила его допьяна [1, 1, 44].

Голоса поэтов вторят друг другу и, думается, утверждают главное: между их носителями существовало братство, то особое отношение сподвижников-соучастников, которое и через много лет позволяло Ахматовой по-прежнему называть Гумилева мужем и которое так ясно обозначено в одном из обращенных к ней гумилевских стихотворений: «Я жду товарища, от Бога/ В веках дарованного мне,/ За то, что я томился много/ По вышине и тишине./ И как преступен он, суровый,/ Коль вечность променял на час,/ Принявши дерзко за оковы/ Мечты, связующие нас» [5, 127]. Корни драмы, видимо, принадлежали не жизни, но самой поэзии, которой в то время было угодно обращать своих служителей в жрецов и наводить резкость стихов на канву их земных биографий.

Отметим, что в лирике обоих поэтов одним из воплощений живой души героини является птица и оба они разрабатывают мотив ее неизбежной гибели. Ахматова склонна винить в свершившемся роковую судьбу и неумелых спутников, Гумилев же переносит причины в сферу мистики и искусства, ибо его птица-певунья оказалась заклятой женщиной, чья «душа открыта жадно/ Лишь медной музыке стиха,/ Пред жизнью дольней и отрадной/ Высокомерна и глуха» [5, 130]. После исчезновения птицы или ее превращения в уже упомянутую кукушку (но и Гумилев ведь, согласно Ахматовой, превратился из белого лебеденка в надменного лебедя) в мире наступает странное равновесие, признающее только одного героя — время. В его лучах кружится воздушная героиня поэта, оборачивающаяся Миньоной и Алисой, маркизой и возлюбленной «сероглазого короля», Сандрильоной, Коломбиной и Гретхен… Она действительно «канатная плясунья», захваченная ритмом колдовского танца, вовлеченная в маскарадное действо, которое обещает превратиться в мистерию. И чем сильнее ее внутреннее состояние напоминает летаргию, жизнь во сне, «страшный бред моего забытья» [1, 1, 194], тем ярче ее внешнее убранство, сложней принимаемые роли и изощренней сюжеты. Апофеозом этой жизни станет та «арлекинада 1913 года», которую не раз помянет поздняя Ахматова.