logo
2012-05-21_-_Lazareva_Dipl_-_SBORKA

2. Творчество в поэтической интерпретации м. И. Цветаевой

«Творчество — игра, потеха. Но может быть, еще лучшая потеха, еще более интересная игра — в молчанку? Молчание? И чтобы победить время, надо отказаться жить во времени, жить стихом? Но игра в молчанку надолго не может увлечь Цветаеву, и она продолжает писать, вслушиваясь в орган своей многоголосой души» [Айзенштейн, 1993, с. 207], со слов Елены Айзенштейн начинаю тему творчества Марины Цветаевой.

«Вся моя жизнь — роман с собственной душой», «Мне ничего не нужно, кроме своей души!» — девизы М. Цветаевой.

Красноречиво стихотворение «Молитва». Лирическая героиня исполнена лихорадочной, вдохновенной силы и любви к жизни, от которой она ждет абсолюта:

Я жажду сразу всех дорог!

Чтоб был легендой — день вчерашний,

Чтоб был безумьем — каждый день! [Цветаева, 1990, с. 20]

И — неожиданно или естественно? — просит создателя:

Ты дал мне детство лучше сказки

И дай мне смерть в семнадцать лет. [Цветаева, 1990, с. 21]

Здесь — крайнее проявление той романтической «диалектики души», что не покинет Цветаеву до конца дней. Жизнь и смерть, их постоянное сосуществование; «В этой жизни — ничего нельзя, « — скажет Цветаева, но поразительная жизненная энергия, кипящая в ней, будет находиться в вечном и неизбывном противоборстве с этим ощущением, покуда не оборвется… А пока жива, в ней будет неугасимо гореть душевный и творческий костер — любовь к жизни и к живым людям. к дорогим «теням» и к природе, к «святому ремеслу» поэта. Это — «тайный жар», скажет она словами Александра Блока. «Тайный жар и есть жить. « [Цветаева, 1988, с. 8–11]

Марина Цветаева, реабилитируя само понятие о характере женщин, показывает, что в ее характере есть не только кокетливая слабонервность, но и твердость духа, и сила мастера:

Я знаю, что Венера — дело рук,

Ремесленник — я знаю ремесло. («Земные приметы»)

«Сила слова, Я — писала Цветаева в «Поэте — альпинисте, « — в степени его пресуществления в вещество являемого». И далее, не удостаивая разжевыванием, пояснила: «Море пишется морем и гранит гранитом, каждая вещь своим же веществом, посредством основной его функции. « [Кудрова, 1992, с. 144] А вот ее характеристика «Гимна Чуме» в пушкинском «Пире во время чумы»: «Языками пламени, валами океана, песками пустыни — всем, чем угодно, только не словами написано». [Кудрова, 1992, с. 145] Хотя вышесказанное поясняет художественное своеобразие лирики.

«Маленькая дочь Цветаевой записала в дневнике, как в 1919 году они с матерью шли по бульвару и услышали полковую музыку, и Цветаева восхитилась: «Аля, какая чудная музыка! Эта музыка, где бы ни была, я ее люблю!» В ряде текстов Цветаевой встречается труба в качестве инструмента поэта, состоящего на службе у Бога.

Бог! — Я живу! — Бог! — Значит ты не умер!

Бог, мы союзники с тобой!

Но ты старик угрюмый,

А я — герольд с трубой. [Айзейштейн, 1993, с. 209]

В «Осени» Пушкин образно воссоздал то состояние, когда «душа стесняется лирическим волнением, трепещет и звучит, и ищет, как во сне, и злится, наконец, свободным проявлением… « [Цветаева, 1901, с. 10]

А вот Цветаева:

В черном небе слова начертаны —  / И ослепли глаза прекрасные… / И не страшно нам ложе смертное,  / И не сладко нам ложе страстное.  / В поте — пишущий, в поте — пашущий! / Нам знакомо иное рвение:  / Легкий огонь, над кудрями пляшущий, —  / Дуновение — вдохновения! / («В черном небе слова начертаны») / Трудно представить себе другого поэта, который бы с такой фанатической убежденностью возвысил надо всем творческое одушевление, как это сделала М. Цветаева. Цветаевский образ вдохновения по главной сути близок пушкинскому, хотя Пушкин и не считал вдохновение привилегией поэтов. Цветаева задавала трагический вопрос:

Что же мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший — сер!

Где вдохновенье хранят, как в термосе!

С этой безмерностью

В мире мер?! [Цветаева, 1990, с. 104]

Поразительны ее стихи о роли письменного стола — друга в ее жизни:

Мой письменный верный стол! / Спасибо за то, что шел / Со мною по всем путям.  / Меняя охраняя — как шрам.  / К себе пригвоздив чуть свет —  / Спасибо за то, что — вслед / Срывался! На всех путях / Меня настигал, как шах —  / Беглянку.  / — Назад, на стул! / Спасибо за то, что блюл / И гнул. У невечных благ / Меня отбивал — как маг —  / Сомнамбулу.  / Битв рубцы,  / Стол, выстроивший в столбцы / Горящие! Жил багрец! / Деяний моих столбец! [Цветаева, 1990, с. 167] / Или:  / Тридцатая годовщина / Союза — верной любви.  / Я знаю твои морщины,  / Как знаешь и ты мои,  / Которых — не ты ли автор? / Съедавший за дестью десть,  / Учивший, что нету — завтра,  / И только сегодня — есть. [Цветаева, 1990, с. 167] / И еще:  / Ты — стоя, в упор, я — спину / Согнувши — пишу! Пиши! —  / Которую десятину / Вспахали, версту — прошли,  /  / Покрыли: письмом — красивей / Не сыщешь в державе всей! / Не меньше. чем пол-России / Покрыто рукою сей! [Цветаева, 1990, с. 168] / Свою судьбу Цветаева будет соотносить с судьбой Шумана, увидев сходство творческого процесса композитора и поэта, почувствовав себя старше и ближе к концу земного и творческого пути. В письме В. Н. Буниной от 28 августа 1938 года читаем: «…за эти годы — заметила — повысилась и моя требовательность: и слуховая, и смысловая: Вера! Я день (у стола, без стола, в море, за мытье посуды — или головы — и т. д.) ищу эпитета, то есть одного слова: день — и никогда не нахожу — и боюсь, но это, Вера, между нами — что я кончу как Шуман, который вдруг стал слышать <…> и он забыл, что у него жена — Клара, и шестеро детей, вообще все — забыл и стал играть на рояле — вещи явно — младенческие, если бы не были — сумасшедшими. И бросился в Рейн (к сожалению — вытащили). И умер как большая отслужившая вещь. Есть, Вера, переутомление мозга. И я — кандидат. <…> Поэтому мне надо торопиться. Пока еще я — владею своим мозгом, а не он — мной, не то — им. <…>. « «Марину Ивановну страшит, что ее постоянная работа над словом, само слово становится навязчивой идеей, ее призраком, пока она не находит его, « [Айзенштейн, 1993, с. 209]

И в подтверждение стихи:  / Поэт — издалека заводит речь.  / Поэта — далеко заводит речь.  / Планетами, приметами… окольных / Притч рытвинами… между да и нет / Он, даже размахнувшись с колокольни,  / Крюк выморочит… Ибо путь комет —  / Поэтов путь. Развеянные звенья / Причинности — вот связь его! Кверх лбом —  / Отчаясь! Поэтовы затменья / Не предугаданы календарем. [Цветаева, 1990, с. 101] / «Гений вдохновенья — единственный повелитель поэта; он парит над ним в облике огненного всадника: «Пожирающий огонь — мой огонь!».

С красною гривою свились волоса…

Огневая полоса — в небеса!

(«Пожирающий огонь — мой конь»)

И сама она, женщина — поэт, уподоблена птице Феникс, что поет «Только в огне» (сгорая в «тайном жаре» души), и в этот костер бросает все:

Я и жизнь маню, я и смерть маню

В легкий дар моему огню. («Федра»)

«Любовь тысячелистника», а поэт, как считала Цветаева — «утысячеренный человек». Изображение людских страстей достигало моментами у нее истинно шекспировской силы, а психологизм, пронзительное исследование чувств можно сравнить с плутанием по лабиринту душ человеческих в романах Достоевского.

«Душа, не знающая меры. . «. Но здесь, на земле, « в мире мер», чувства осуществиться не могут; здесь люди при встречах «сшибаются лбом». Лишь в ином мире, в НЕБЕ ПОЭТА, в мечтанном совершенном мире, все умыслы должны сбыться». [Цветаева, 1988, с. 19-20]

Цветаева посвятила стихи Поэту, писала о его величии и беззащитности, о его могуществе и ничтожестве «в мире сем»:

Он тот, кто смешивает карты,  / Обманывает вес и счет,  / Он тот, кто спрашивает с парты,  / Кто Канта на голову бьет,  / Кто в каменном гробу Бастилий / Как дерево в своей красе…  / Тот, чьи следы — всегда простыли,  / Тот поезд, на который все / Опаздывают… / — ибо путь комет —  / Поэтов путь: жжа, а не согревая / Рвя, а не взращивая — взрыв и взлом, я —  / Твоя стезя, гривастая кривая,  / Не предугадала календарем! [Цветаева, 1990, с. 102] И как всякий крупный художник, Цветаева творила в русле мировой культуры, перенося великие создания человеческого духа в свою поэтическую «страну» и переосмысливая их на свой лад.

Будучи во Франции, М. Цветаева заявила о себе быстро и энергично. Вскоре в печати появился трактат — эссе — «Поэт о критике», в котором Цветаева в остроумной, парадоксальной форме излагала свои воззрения на то, кем должен быть критик: «Сивилла над колыбелью»; «увидеть за триста лет и тридевять земель». И никоим образом не учителем и не судьей: у поэта «единственный учитель: собственный труд. И единственный судья: будущее». Истинный поэт, по Цветаевой, это — «равенство души и глагола». [Цветаева, 1988, с. 22] Смерть поэта входит в его бытие. А его бытие принадлежит Будущему. Это будущее уже наступило. Творчеству Цветаевой «настал черед»:

А быть или нет

Стихам на Руси —

Потоки спроси,

Потомков спроси. («Не нужен твой стих».)

Марина Цветаева была истинно великим и действенным другом поэтов. Ее бескорыстнейшее преклонение перед братьями по «святому ремеслу — Поэзии», помноженное на страстность защиты их от вульгаризации и оболгания, — было редчайшим даром. Свидетельство тому — знаменитые стихи к Пушкину (1931), в которых великий поэт предстает не «прилизанным» и «мирным», а взвихренным и революционным, не созерцателем, а бунтарем:

Преодоленье  / Костности русской —  / Пушкинский гений? / Пушкинский мускул / На кашалотьей / Туше судьбы —  / Мускул полета,  / Бега,  / Борьбы. [Цветаева, 1990, с. 156] Создавая своего Пушкина, Цветаева бросала вызов всяческим лицемерам от литературы — всех стран и времен, а также предостерегала будущих вершителей литературных судеб:

Не поручать палачам похорон

Жертв, цензорам — погребенья

Пушкиных… («Народоправству, свалившему трон...»)

«Новогоднее — плач по поэту, крик тоски, задыхающийся рассказ, попытка выразить смятение чувств, проносящееся мгновенье мысли, — только эта речь не выражается наружу, оставаясь, застревая в гортани:

Первое письмо тебе с вчерашней,

На которой без тебя изноюсь,

Родины, теперь уже — с одной из

Звезд… закон отхода и отбоя,

По которому любимая — любою

И не бывшею — из небывалой.

Рассказать, как про твою узнала?… («Новогоднее») —

и т. д., от спешки мысли с пропуском слов и, как в изливающемся горе, в единой тональности». [Цветаева, 1988, с. 24].

Марина Цветаева верила, что СССР — страна будущего, страна детей, не отцов, что отцы — это вымирающее пламя высоких, «не от мира сего», бескорыстных душ, которым нет места в современности и то, что будущему поколению она, поэт, обязана всею своею сущностью:

Поколенья! Я — ваша! / Продолженье зеркал.  / Ваша — сутью и статью,  / И почтеньем к уму,  / И презреньем к платью / Плоти — временному! /  / До последнего часа / Обращенная к звезде —  / Уходящая раса,  / Спасибо тебе! [Цветаева, 1990, с. 311] Творчество Марины Цветаевой неразрывно связано с музыкой. ««Мать, — писала Цветаева на неизвестное, на себя — тайную, на себя — дальше. . «. Ее исступленная игра, пронизывающая стена дома звуками Бетховена, Гайдна, Моцарта, Шопена, как бы аккомпанировала скрытому в шуме повседневности трагическому мотиву. <…> Мать нашла нас из скрытой жилы Лирики, как и мы потом, беспощадно вскрыв свою, пытались поить своих детей кровью собственной тоски. Их счастье — что не удалось, наше — что удалось!

После такой матери мне оставалось только одно стать поэтом. Чтобы избыть ее дат — мне, который бы задушил или превратил меня в преступителя всех человеческих законов». [Павловский, 1989, с. 36]

«Цветаева пишет статью «Поэты» с историей и поэты без истории», объясняет природу «чистых лириков», утверждая что лирика, которые рождаются с готовой душой, сразу даны их слова — тот стиль, который будет присущ им в последствии, они учатся говорить, и «от беспомощности они начинают от чужих слов», и тут же вспоминает гениального Моцарта, «исключение из исключений»: «есть дети, которые рождаются с готовой душой. Нет ребенка, который — бы родился с готовой речью. (Был только один Моцарт.) Чистые лирики буквально учатся говорить, ибо поэтический язык есть физика их творчества, тело их души, а всякое тело подлежит развитию».

Еще один композитор цветаевской музыкальной страны — Роберт Шуман. В детстве она слышала его пьесы в исполнении матери, играла их сама, огорчалась, что у матери они звучали иначе. Позже Цветаева неоднократно упоминает имя Шумана в качестве образа Поэта. Так, в стихотворении «Эмигрант», противопоставляя Поэта миру денег, Дам и дум, материальному миру, Цветаева называет его Шуманом. Поэт, по Цветаевой, — некий избранный Богом и небом Шуман, то есть, для обывателей, сумасшедший (имеется в виду душевная болезнь композитора), проносящий «под полой», под одеждами слов весну:

Здесь, меж вами: домами, деньгами, дымами,  / Дамами, Думами,  / Не слюбившись с вами, не сбившись с вами,  / Неким —  / Шуманом пронося под полой весну:  / Выше! из виду! / Соловьиным тремоло на весу —  / Некий — избранный. («Эмигрант») / Образ весны как искусства, возможно, намек на «Весеннюю» симфонию Шумана. В то же время в поэтике Цветаевой весна — время года, символизирующее лирический ледоход, потоки лирики, а в имени Шумана Цветаева слышала «шум потоков».

В автографе стихотворения «Эмигрант» обращено к Пастернаку. Параллель с Шуманом — воспоминание о композиторском прошлом Пастернака, который как и всякий подлинный поэт, непонимаем окружающими, он эмигрант из Царства Небесного, выходец Веги, небожитель, спустившийся аид жизни. Мысль о чуждости людей искусства жизни Цветаева повторит в «Крысолове»:

Не приведеньями ли в ночи

— Целый Бедлам вакантный! —

Нищие, гении, рифмачи,

Шуманы, музыканты,

Каторжники… [Айзенштейн, 1993, с. 208]

Музыка была началом начал Марины. Другое дело, что ее музыке было суждено принять другой облик — облик поэтического искусства. «Не нажим клавиш, а нажим и бег карандаша по белому полю бумаги — вот что рождало редкостное по красоте и оригинальности слуховое и смысловое созвучие поэтическое слово Цветаевой, « — цитируем А. Павловского. [Павловский, 1989, с. 28]

«Марине Цветаевой выпала двойная роль: быть Эвридикой и Орфеем. Она сошла в безмолвие, не переставая петь свои песни, зная при этом — совершенно доподлинно, благодаря своему провидческому дару, — что песни и выведут ее обратно на землю. Мы очевидцы того, как этот великий исход — из безмолвия — наконец состоялся. «Друг! … через летейски воды … протягиваю две руки» («Тебе — через сто лет»).

Она страстно мечтала об этом миге.

С непокрытой головой, щурясь от молодого солнца, поэт выходит из подземелий времен к новым людям — своим подлинным, истинным, удивленным и радостно внимающим ему современникам…

В стихотворении «Тебе — через сто лет» она писала, конечно, именно об этом. К себе примеряла эти легендарные истории, создавала из них свою личную «лирику»:

Со мной в руке — почти что горстка пыли —

Мои стихи! — я вижу: на ветру

ты ищешь дом, где родилась я — или

В котором я умру. [Павловский, 1989, с. 17]