logo search
0tura_XIX_veka_Uchebnoe_posobie

Константин Николаевич Батюшков (1787-1855)

Выработался издавна определенный канон понимания Батюшкова: «арзамасец», учитель Пушкина (наряду с Жуковским), мастер «анакреонтических» стихов, посланий в духе «легкой поэзии», отличавшихся «скульптурностью» образов, жизнерадостностью общего колорита. Как и для Жуковского, для него характерны переводы из греческих, римских поэтов, а также с французского и итальянского. Белинский даже считал, что Батюшков оказал большее, чем Жуковский, влияние на молодого Пушкина и стоит по общему характеру миросозерцания ближе к великому поэту. В то же время отмечается роковое обстоятельство: Батюшкова постигло наследственное психическое заболевание. Оно вывело его из строя в 1821 году, в тридцатичетырехлетнем возрасте. В течение тридцати с лишним лет он лечился, живя уединенно в Вологде, где и скончался.

Старые исследования о Батюшкове, написанные Л.Н. Майковым, Д.Д. Благим, Н.В. Фридманом, – лучшие до сих пор. В них подчеркивалось, что Батюшков – несостоявшийся Пушкин, «нечиновен, незнатен, небогат». Сам Батюшков сравнивал себя с человеком, несшим на голове красивый сосуд, который сорвался, разбился: «Поди узнай теперь, что в нем было!» (из письма Батюшкова к Вяземскому). В отличие от предшественников, Н.В. Фридман более тщательно изучил прозу Батюшкова и открыл в нем отдаленного предшественника «натуральной школы». В последнее время появился ряд ценных работ, среди которых монография В. Кошелева «Константин Батюшков. Странствия и страсти» (М., 1987). В связи с 200-летием со дня рождения Батюшкова на его родине, в Вологде, прошла Всесоюзная научная конференция, на которой был сделан ряд содержательных докладов и сообщений, более точно определивших общий масштаб поэта в русской литературе и важные частности, связанные с его личностью и характером творчества.

Мать Батюшкова умерла от умственного расстройства, от этой же болезни умерли сестры – Александра и Анна. Батюшков мучился мыслью о неизбежном безумии. Это обстоятельство накладывает грустный отпечаток на безудержную веселость многих его стихотворений. Трагичны мотивы в «Изречении Мельхиседека», в «Портрете «странного человека», которого Батюшков скрыл за инициалами N.N., чтобы в конце признаться: «это я». А в характере этого героя уже заложены черты и Онегина, и Печорина. Батюшков был вдумчивым человеком и нес в себе черты людей будущих десятилетий. На каждом шагу жизненного и творческого развития у Батюшкова все допушкинское, предпушкинское. И развивался он по-особенному.

Оказывает на него определенное влияние М.Н. Муравьев – крупный деятель, поэт, просветитель, переходная фигура от классицизма к сентиментализму. Московский дом Муравьевых, где часто собиралось множество литераторов, современники в шутку называли «муравейником». Сын Муравьева, Никита Михайлович, один из ярчайших деятелей декабристского движения, главный критик карамзинской «Истории...». Но Батюшкова не притягивает вольномыслие. Охладевает он и к поэтам-«радищевцам».

Но развивается у Батюшкова грибоедовское неприятие мира; «служить я буду, как умею, выслуживаться не стану по примеру прочих». У него – свое начало («натура»), как и у автора «Горя от ума». Батюшков дружен с Гнедичем – на всю жизнь, но во всем они ndash; совершенно разные люди. Гнедич – «архаист», требовал гражданской темы от поэтов и порицал «карамзинистов». Сходились на Гомере. Чуждый гражданской темы в поэзии, Батюшков – однако, -«карамзинист», а скоро и – «арзамасец». Но почти в каждом из друзей ему мерещится «французик из Бордо». Любит каждого порознь, а весь в целом «Арзамас» – не очень: «корячатся и кричат» то есть занимаются не делом, взрослые, а любят детские пустяки, галиматью.

С Жуковским сходился Батюшков непросто: больше представитель «оленинского кружка», чем «карамзинист». К весне 1808 года сложились доверительные отношения. У Жуковского уже написана «Людмила», но Батюшков не хочет подпадать под его влияние, вообще Батюшков ближе к жизни, он даже хотел бы ее переделать. Жуковский же настаивает на бегстве от суеты мира. К лету 1810 года образовался кружок: Батюшков, Жуковский, Вяземский. Это был зародыш «Арзамаса». И тут уже созревает своя реакция: три недели жизни в Остафьеве, в роскоши, он тяготится и убегает: «как волка не корми, а он все в лес глядит». «Боялся заслушаться вас, чудаки мои» (из письма Жуковскому). Появилась скука.

У него выработается свое, неромантическое, скорее антиромантическое, презрительное переосмысление многих заштампованных представлений о жизни. К этому подводила его и бедность, и болезнь, и непосредственное участие в военных действиях. Этот «певец» побывал не только «в стане воинов», но и в их строю, трижды был ранен. Во многом опережая свое время, судит и рядит о событиях так, как только через полвека станет это доступным автору «Войны и мира».

Но при всем своем оленинском неоклассицизме Батюшков все же – романтик. На долгое время он сочиняет книжный «мир иной» я очень близок к Жуковскому. Он тоже заявляет: «Чужое – мое сокровище». Философия странствователя и домоседа – та же самая, что и в «Теоне и Эсхине». А в его элегии «На развалинах замка в Швеции» и поэтика в духе Жуковского или Оссиана: здесь и задумчивая луна, которая «сквозь тонкий пар глядит», и развалины «в священном сумраке дубравы», и задумчивый певец, бродящий среди руин, читающий на них «следы протекших лет и славы». Воспоминание и мечтание – главные категории Жуковского, и у Батюшкова – главные. Когда-то здесь невесты ждали храбрых воинов, от которых дрожал «туманный Альбион», и скальды приветствовали победителей. Все сокрушает время, превращая в прах. Забредший странник мечтатель, певец тщетно старается разгадать: какую тайну хранят камни, древние руины. Такова же у Батюшкова в духе Жуковского «Песнь Гаральда Смелого». Жуковский не напрасно называл Батюшкова в послании к нему 1812 года «певцом» и «жильцом» «незнаемого мира», то есть, конечно же, романтического. А дальше Жуковский говорит о Батюшкове: он «по музе мне родной». В этом эпикурейском послании Жуковский хочет сблизиться с миром знаменитого стихотворения Батюшкова «Мои пенаты», которое адресовано со стороны Батюшкова сразу двум его друзьям – Жуковскому и Вяземскому, и использует Жуковский тот же размер – трехстопный ямб. Но тут же Жуковский кое в чем оспаривает программу Батюшкова: «Отвергни сладострастья / Погибельны мечты». Это – спор по существу. Жуковский далек от чувственности. Обратим внимание на главное. Жуковский в целом приветствует жизнь Батюшкова в уединенном мире мечтаний. Такое обособление имеет оппозиционный характер по отношению к реальной действительности. А это – существенный признак романтизма.

Горацианские, анакреонтические мотивы у автора «Моих пенатов», «Источника», «Вакханки» – это все жизнь в искусстве, не реальная жизненная программа, а поэтическая «компенсация». Все наслаждения – в области воспоминаний, в категориях прошедшего времени. Это – «память сердца». Обращение к греческой, римской поэзии, итальянскому Возрождению, к Тассо, подражания Парни – все это формы романтических видений у Батюшкова, уход от прозы жизни.

Но такого рода произведения, делающие Батюшкова конгениальным соратником романтика Жуковского, – лишь своеобразный промежуточный слой в общей системе творчества. Такое смешение различных стилей подготавливало пушкинский их синтез, хотя у Батюшкова слияние не получило завершенный характер. Отрезвляющие диссонансы довольно часто выступают у Батюшкова как в стихии поэтических построений «незнаемого мира», так и в оценке некоторых событий, чрезвычайно опоэтизированных современниками.

Батюшков, как «простой ратник», оплакивал Москву, слышал в толпе проклятия Кутузову за то, что он отдал французам столицу. А ведь как сглаживала тогдашняя поэзия все эти рифы, славословя победу. Крестьяне жестоко расправлялись с французскими пленными. Наказали смертью восемнадцать своих же крестьян за торговлю с французами. Совсем не поэтически выглядели эти картины. А бегство московских «патриотов» с возами вещей в Нижний Новгород? У Батюшкова – резкое неприятие всяческой фальши. Он распутывает шаг за шагом возникшую тогда легенду о генерале Раевском, который якобы, подобно древнему римлянину, со своими двумя сыновьями бросился на противника в битве под Дашковкой (Могилев). Сергей Глинка поведал об этом романтическом случае в своем «Русском вестнике», и поэт Г.В. Гераков воспел театрализованную легенду в «Сыне отечества». Батюшков расспрашивает самого генерала и дознается, что все было гораздо проще. Своих детей он в бой не водил. На войне и без того хватало риска и не надо было сочинять свою маленькую легенду. Батюшков три раза проезжал по пепелищам сожженной Москвы: «Мой друг, я видел море зла» («К Дашкову»). Это стихотворение – самое сильное и правдивое слово о войне. Оно возвышается над всей тогдашней литературой:

Я видел сонмы богачей,

Бегущих в рубищах издраных,

Я видел бледных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Первый раз Батюшков был ранен на Гейльсбрегских полях, потом под Кенигсбергом, а в последний – под Лейпцигом. В боях он потерял лучшего друга, поистине соратника – Ивана Александровича Петина, убитого в 1813 году под Лейпцигом. Он воспел его в элегии «Тень друга» (1816) и годом раньше в специальном воспоминании о нем. Почти все – в реальных красках изображено в стихотворении «Переход русских войск через Неман» с указанием точной даты: «1 января 1813 года». Это был переход французской границы:

Достигли Немана – и копья водрузили.

Из снега возросли бесчисленны шатры,

И на брегу зажженные костры

Все небо заревом багровым обложили.

Атавистическими выглядят старые классицистические атрибуты войны: «щиты», «мечи» и «брони». Куда сильнее потрясают воображение реалистические «мертвы ноги» обмороженного француза, зарево костров и шатры из снега. Это все – достоверная реальность, путь к «Войне и миру». А в письмах, то есть в прозаических «опытах», это предварение Толстого еще более осязательное. Батюшков описывает, как он искал труп Петина: «Ужаснее поля сражения я в жизни моей не видал и долго не увижу». «С лишком на пятнадцати верст кругом на каждом шагу лежали грудами трупы человеков, убитые лошади, разбитые ящики и лафеты. Кучи ядер и гранат, и вопль умирающих...» (из письма к Гнедичу).

Расстраивалась «маленькая философия» и в отношении французов, прежнего пиетета, которым были полны русские дворяне и самые образованные из них. Нормы века расползались по швам: «Эти слова: «мы во Франции», – возбуждают в моей голове тысячу мыслей, которых результат есть тот, что я горжусь моей родиной в земле ее безрассудных врагов».

Что же такое французы как нация? Ответ: «Суета сует!.. И та самая чернь, которая приветствовала победителя на сей площади (имеется в виду Наполеон и Троянова колонна. – В.К.), та самая чернь и ветреная, и неблагодарная накинула веревку на голову... и тот самый неистовый, который кричал несколько лет назад тому (обращаясь к Наполеону. – В.К.): «Задавите короля кишками попов», – тот самый неистовый кричит теперь: «Русские спасители наши, дайте нам Бурбонов!..» «...Народ... достойный сожаления и смеха!» В этой смуте чувств предваряется лермонтовское «Последнее новоселье». Здесь и там – праведный гнев на отсутствие настоящей гражданственности, торгашеский патриотизм, явное лицемерие. Да, Наполеон – «тиранический корсиканец». Наполеон врал своему народу и Европе, что перешедшие границу Франции русские войска находятся у него в плену. Но какова чернь французская, пережившая революцию, Директорию, 18 Брюмера и императора: переметная сума.

Тверды нравственные принципы русского офицера. Во время похода Батюшков не может удержаться, чтобы не завернуть в замок маркизы дю Шатле, в котором знаменитый Вольтер, «протей ума человеческого», провел не один год вместе со своей подругой («Путешествие в замок Сирей»). Русские не осквернили священного места, отпировали победу с гордым сознанием, что они никогда не спутают гений Вольтера с уличной чернью, которая способна накинуть веревку и на голову автора «Кандида». Его библиотека хранится в России, тогда как Наполеон называет русских «варварами». Горькие события не заслоняют в сознании Батюшкова величия подлинных ценностей. Он сопричастен им и чувствует себя ближе к французскому гению, чем сами французские офицеры, улепетывающие при приближении «московитов».

Но были тогда в Париже и другие русские, в какой-то момент собралась едва не половина будущих декабристов, знакомых Батюшкова: Никита Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Михаил Лунин, Николай Тургенев, Сергей Волконский. Сама судьба подводила Батюшкова вплотную к крамоле века, но он оказывался чуждым самым возвышенным веяниям. Для него идеал – Александр-победитель. Батюшков надеется, что теперь царь сам освободит русский народ. Так думали и многие будущие декабристы (Н. Тургенев. Запись в дневнике 1814 г.). Пушкин тоже поначалу разделял эту иллюзию, и все же в Кишиневе, в Каменке готовил себя в подвижники революционной идеи.

И снова мы возвращаемся к свободомыслию Батюшкова, но уже иного порядка. У него была своя проницательность, своя свобода Духа и дерзания. Изменялись, однако, литературные ориентации Батюшкова. Уже не в прежнем ореоле для него – Парни, Мильвуа, Грессе.

Небольшой очерк «Прогулка по Москве» (1809) – отдаленный предшественник «физиологического очерка» в духе «натуральной школы» 40-х годов. Он поздно увидел свет, только в 1869 году. Анна Оленина передала П. Бартеневу, издателю «Русского архива», этот отрывок, на котором рукой ее отца удостоверялось авторство Батюшкова, заглавие дал Бартенев. Живо зарисованы Батюшковым нравы Тверского бульвара грибоедовской Москвы, допожарной, до «Горя от ума». Во всем у Батюшкова свобода мысли, по правилу «писать, как говоришь». Тут среди модников и модниц будущие персонажи знаменитой комедии в стихах. Упоминает Батюшков о какой-то княгине под номером 1, «которая по произволению раздает ум и любезность» (вспомним Татьяну Юрьевну и Марью Алексевну у Грибоедова). Упоминается и «английский клоб», и «пустое, рабское слепое подражанье». И еще много мелочей совпадает, объекты осмеяния схожи. Н.Ф. Фридман в книге «Проза Батюшкова» (1978) собрал некоторые параллели.

Грибоедов: Батюшков:

«Все врут календари». «Трубецкой начал лгать, как календарь» (из писем).

«Служить бы рад, прислуживаться тошно». «Выслуживаться не стану...»

«Зато, бывало, в вист, кто чаще приглашен». «Не умею играть в бостон и в вист».

«Что говорит! и говорит, как пишет»! «Говорит, как пишет, и пишет так же сладостно, остро и красноречиво, как говорит».

И само «горе от ума» намечено в одном из ранних писем Батюшкова: «Право, жить скучно, ничто не утешает. Время летит то скоро, то тихо, зла более, нежели добра, глупости более, нежели ума, да что и в уме?». В одном из ранних стихотворений Батюшкова намечается онегинский тип, «который с год зевал на балах богачей»:

Зевал в концерте и в собранье,

Зевал на скачке, на гулянье.

Везде равно зевал.

Еще дальше своего времени заходил Батюшков в критических рассуждениях о смысле и назначении поэзии. Его эстетическая программа сформулирована в статьях «Прогулка в Академию художеств», «Вечер у Кантемира», «Нечто о поэте и поэзии» (1815), «Речь о влиянии легкой поэзии на язык» (1816). Конечно, рассуждения о поэзии, как о «пламени небесном», о необходимости в творчестве «воображения, чувствительности, мечтательности» выдают в Батюшкове романтика. Здесь он – на уровне укоренившихся штампов. А дальше ряд положений у него ведет к реалистической эстетике. Батюшков считает, что «поэзия требует всего человека», что у творца должен существовать «особенный образ жизни», «пиитическая диэтика». Первое правило этой «диэтики» должно быть следующее: «...Живи, как пишешь, и пиши, как живешь». Что касается «легкой поэзии», то ее главное достоинство в том, что «сей род словесности беспрестанно напоминает об обществе; он образован из его явлений, странностей, предрассудков и должен быть ясным и верным его зеркалом». Батюшков повернут лицом к обществу, готов изучать его явления, быть «верным его зеркалом». Такие принципы вели к синтетическому открытию личности и общества.

Сейчас приведем довольно пространную цитату из записной книжки Батюшкова, поразительную по цельности и глубине мысли. Мы уже упоминали, что здесь предсказываются характеры Онегина и Печорина на автобиографическом материале, хотя Батюшков и говорит, что этот «странный человек» недавно стал его знакомым и это в принципе таких людей в жизни «много». Значит, тем более он типичен, этот «добрый малый»...

«Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком, каких много! Вот некоторые черты его характера и жизни.

Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра – ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока. Лицо у него точно доброе, как сердце, но столь же непостоянно. Он тонок, сух, бледен, как полотно. Он перенес три войны <...>

В нем два человека. Один добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр, трезв, мил. Другой человек – не думайте, чтобы я увеличивал его дурные качества, право, нет – и вы увидите сами, почему, – другой человек – злой, коварный, завистливый, жадный, иногда корыстолюбивый, но редко; мрачный, угрюмый, прихотливый, недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия <...>

...В обществе он иногда очень мил, иногда очень нравится каким-то особенным манером, тогда как приносили в него доброту сердечную, беспечность и снисходительность к людям. Но как стали приносить самолюбие, уважение к себе, упрямство в душу усталую, то все увидели в нем человека моего с профили. Он иногда удивительно красноречив: умеет войти, сказать – иногда туп/ косноязычен, застенчив. Он жил в аде – он был на Олимпе. Это приметно в нем. Он благословен, он проклят каким-то гением. Три дни думает о добре, желает делать доброе дело – вдруг недостанет терпения – на четвертый он сделается зол, неблагодарен; тогда не смотрите на профиль его! Он умеет говорить очень колко; пишет иногда очень остро насчет ближнего. <...> Каким странным образом здесь два составляет одно? Зло так тесно связано с добром и отличено столь резкими чертами? Откуда этот человек, или эти человеки?<...>

Заключим: эти два человека, или сей один человек, живет теперь в деревне и пишет свой портрет пером по бумаге. Пожелаем ему доброго аппетита, он идет обедать.

Это я! Догадались ли теперь?»

Не знаешь, чему удивляться в этой картине. Какой стиль изложения! Кажется, тут вся будущая проза Пушкина и Лермонтова. Как верно ложатся все контрастные черты в характеристике странного человека. С одной стороны, кажется, тут все неопределенность в силу неопределенности самого характера, но вспомним эпиграф на французском языке, которым предваряет Пушкин своего «Евгения Онегина»: «Проникнутый тщеславием, он помимо того обладает сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признавать с одинаковым равнодушием как свои добрые поступки, так и дурные поступки, – вследствие чувств превосходства, быть может, мнимого». И взято это Пушкиным «из частного письма».

Так в частной, то есть личной, записной книжке зарисовал странного человека и Батюшков. Приходится удивляться еще и предельно исповедальному тону рассказа: тут Батюшков раскрывается весь. И в то же время оставляет обо многом догадываться читателю. Контрасты такие, какими рисует Лермонтов Печорина: губы улыбаются, а глаза грустные, «захохотал», когда хоронили Бэлу. Он спит, когда все кругом в суматохе, будто черкесы совершили налет. За службой явно не гонится, презирает выскочку Грушницкого. Мучается, любя Веру, рыдает, загнав коня, и отвратительно холоден в отношениях с Мери, мучает ее.

Батюшков переступил границы «поэтической прозы» «карамзинистов», готовил пушкинскую «нагую простоту»-. «Прогулка в Академию художеств» с описанием петербургских набережных, стройной архитектуры и апофеозом Петра, использована Пушкиным в «Медном всаднике». М. Гершензон готов был говорить о «плагиатах».

Пушкин: Батюшков:

«На берегу пустынных волн

Стоял он, дум высоких полн,

И вдаль глядел. Пред ним широко

Река неслася...»

«И воображение мое представило мне

Петра, который в первый раз обозревал

берега дикой Невы, ныне столь

прекрасные!..»

«Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит.

Твоих оград узор чугунный...»

«Единственный город!.. Великолепные

здания, позлащенные утренним солнцем,

ярко отражались в чистом зеркале

Невы».

В обрисовке Петра, его характера, его дел Батюшковым очень много заготовлено для пушкинского «Медного всадника», и пушкинского «Арапа Петра Великого»...

И все же Батюшков-художник сам себя тормозил. Он воображал себя таким же непонятым обществом, отвергнутым, как Торквато Тассо. Но в знаменитой элегии «Умирающий Тасс» (1817), являющейся переводом элегии Байрона на ту же тему, по ироническому замечанию Пушкина, батюшковский Торквато, наделенный из сонма обуревавших его страстей одним тщеславием, скорее напоминает умирающего Василия Львовича...

А общий смысл жизни для Батюшкова оказывался весьма пессимистическим, перечеркивавшим многообразный мир его антологических, патриотических интересов. И это не было предчувствие собственного сумасшествия. Увы! Это была холодная философия житейской мудрости:

Рабом родится человек,

Рабом в могилу ляжет,

И смерть ему едва ли скажет,

Зачем он шел долиной чудной слез,

Страдал, рыдал, терпел, исчез.

Романтизм Батюшкова менее компактный, чем романтизм Жуковского. Ядром являются произведения, определенно напоминающие поэтический мир автора «Светланы». У Батюшкова эти произведения следующие: «На развалинах замка в Швеции», «Мой гений», «Тень друга», «Умирающий Тасс», «Есть наслаждение и в дикости лесов», «Ты знаешь, что изрек...». Тут явные совпадения романтических мотивов у Батюшкова и Жуковского. Но еще важнее – собственно его романтическая позиция в жизни. Своеобразна трактовка образа непризнанного певца, пребывающего в трагическом одиночестве, как следствие несовместимости с враждебной окружающей средой. У Батюшкова «бедный певец» – не отшельник, меланхолик, а изгнанник, полный бурных страстей, он сознает свое духовное превосходство. Был прямой путь к «байронизму», к Пушкину и даже к Лермонтову. Военная тема у Батюшкова полна суровой, будничной правды, подлинной героики, ведущей к Толстому.

По краям от этого центра у Батюшкова – два полюса. Один может быть назван неоклассицизмом (отсюда и вечные сомнения, колебания ученых по поводу романтизма Батюшкова). Образуют его антологические произведения, подражания древним – Тибуллу, Горацию и из новейших – Парни («Мои пенаты», «Вакханка», «Таврида» и др.). Другой полюс образуют глубокие прозрения в реальной Действительности, начиная от натуралистической «физиологии» в прозе: «Прогулка по Москве», «Прогулка в Академию художеств», Автобиографическая запись о характере N.N.», приближавшие появление Пушкина и характерологию русских реалистических романов. Рассуждения об общественной направленности «легкой поэзии» о «пиитической диэтике» свидетельствовали об осознании секретов «поэзии действительности» и выводили мысль Батюшкова за пределы романтических представлений о творчестве как «бессознательном», интуитивном акте.

В свете сказанного становится еще более понятным суждение Белинского о том, что Батюшков во многом ближе Пушкину, чем Жуковский.