logo
0tura_XIX_veka_Uchebnoe_posobie

Реализм в сатирико-гротесковой и публицистической формах Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (1826-1889)

Салтыков – сатирик, мастер гротеска – занимает одно ему присущее особое место в реалистическом направлении. Он создатель сюжетов и образов, в которых противоестественно соединяются чаяния автора и неприглядная будничность, народ и власть, суд и беззаконие.

Найден жанр обличительного очерка, который станет основным в его творчестве. Этот очерк восходит к «физиологическому очерку» «натуральной школы», но более монографичен, остро тенденциозен, дает исчерпывающую характеристику типа. Щедрин создавал из них циклы.

Салтыков вернулся к гоголевской узорчатости стиля, окрашенному языку. Язык стал много значить в характеристиках типов: именно возросла сила одного слова, одного эпитета, необычно поставленного, выхваченного из множества характеристик изображаемого мира. Все нормальные человеческие понятия изуродованы особой казенной силлогистикой.

Изображение чиновничества в «Губернских очерках» (1856- 1857) отнесено Щедриным в «прошлые времена». Появилось что-то новое, «перспективное» в «озорничании» царских администраторов. У «озорников» в голове «высшие хозяйственные соображения», они требуют «настоящего просвещения». Чернышевский не случайно называл образ «озорника» самым удачным в его очерках. Не простым повторением чичиковской карьеры оказывается и накопительство Порфирия Петровича. Из сына сельского пономаря вырастает хищник, грабящий целые губернии, умеющий наизнанку выворачивать чужие карманы, и все – по закону, не прячась от властей. Этот герой «первоначального накопления» повторится и в драме Щедрина «Смерть Пазухина». Ее герой Пазухин предтеча Иудушки Головлева.

В «Губернских очерках» есть картины народной жизни. Несомненно, Щедрин руководствовался искренним желанием проникнуть в народное миросозерцание. Он более углубленно, чем, например, Гоголь в «Мертвых душах», изображает народные типы, шире использует народный язык. Однако есть известная однобокость в подходе Щедрина к изображению народа. Его заинтересовали богомольцы-странники. Степень преданности народа вере Христовой им преувеличена.

Еще в течение десяти лет Щедрин будет искать правильный для себя путь в лабиринте современных противоречий: «Куда же идти? как действовать? что предпринять?» Будет он еще писать произведения «крутогорского цикла», то есть дополнять мотивы «Губернских очерков». Таковы отдельные очерки, вошедшие в циклы «Невинные рассказы» (1863), «Сатиры в прозе» (1863). Он воспроизведет картины крепостнического рабства, взаимоотношения между помещиками и крестьянами.

Иллюзия, будто реформа сдаст на свалку и упразднит прежний бюрократический аппарат, сиволапых купцов, дворян-лежебок, еще будет жить у Щедрина. Он задумает цикл об «умирающих», который, однако, не будет осуществлен целиком. Гораздо полнее оказался «глуповский цикл». Это уже настоящее открытие. Позади останется провинциальный Крутогорск с его чудаками, проделками. Позади и период оптимистических надежд автора на возможность исправления этих каналий. Щедринский город Глупов – олицетворение всей царской бюрократической России. Щедрин переходит к беспощадной сатире, в центре его внимания главный вопрос времени – «народ и власть».

Тема «народ и власть» не могла быть разрешена в едином повествовании – слишком разомкнутыми были две социальные силы. Но эта тема «молчаливо» пронизывает все произведения Щедрина, он постоянно ее разрабатывает и в позитивном плане; когда касается «народности» как идеи, как идеала, с этих позиций он вершит суд над миром собственности и корысти. Тема народа пронизывает и публицистику, и переписку Щедрина, и его критико-литературные высказывания о «положительном герое» как об основе критико-сатирического творчества.

Обличение административно-бюрократических сфер проводится Щедриным на трех уровнях. На высшем стоят помпадуры, т.е. градоначальники, губернаторы, высшие представители самодержавной власти. На среднем стоят «господа ташкентцы», являющиеся исполнителями их воли, не растерявшиеся хищники-дворяне; привыкшие грабить, они готовы нагло и жестко исполнять любую директиву. И наконец, на нижнем, в среде «умеренности и аккуратности», пребывает огромная масса чиновников, по-молчалински покорно и услужливо исполняющих все, что им прикажут сверху. Перед нами бюрократическая иерархия, перестройкой которой гордились либералы, но Щедрин показывает, как лишенные ума и образования «митрофаны» лезут вверх по этой лестнице; реформы только усовершенствовали аппарат угнетения, но не могли изменить его природы.

«Помпадуры и помпадурши» (1863-1874) – одно из самых знаменитых произведений сатирика. Здесь с большим мастерством воспроизведена логика мышления помпадуров, их своеобразная лексика и психология. Язвительные афоризмы из этого цикла немедленно вошли в широкий оборот. В произведении отразились впечатления Щедрина от службы в Рязани. Губернатор Н.М. Муравьев страдал угодливостью по отношению к дворянам и страстью по отношению к женскому полу. Всевластной помпадуршей оказалась при нем супруга уездного предводителя дворянства. Девиз помпадура: я – закон, и больше никаких законов вам знать не нужно – царил не только в Рязани. Сами же словечки «помпадур» и «помпадурши» возникли из исторических уподоблений российских порядков французским до революции XVIII века, когда случай, протекция, низкопоклонство, а не личные качества выдвигали человека на верхи. Такими искательствами отмечена придворная жизнь при Людовике XV. Его фаворитка маркиза де Помпадур по своим прихотям смещала и назначала людей на высших должностях, от нее зависело управление страной, русской дворянской среде незадолго до Щедрина было подновлено слово «помпадурша», а уже от этого слова сатирик образовал и свое слово «помпадур». Оно так разительно напоминало русское слово «самодур» – соединение спеси и дурости. Отразился в этом произведении и опыт службы Щедрина в Твери, Пензе, Туле, наблюдения над расслоением русского либерализма на «партии», мнимой борьбой их различных «программ».

В «Помпадурах...» выведены своеобразные типы губернаторов и градоначальников: тут и дореформенные «старые коты», и «новые реформаторы-бюрократы. Есть даже сомневающийся губернатор, подпавший под пореформенные «веяния» и запрещающий чрезмерное «махание руками», то есть произвол, избиения, расправы.

Тут много такого, что озадачивало, удручало и наводило на сомнения вообще насчет «закона». Скоро выясняется, что «закон» по-прежнему сохраняет свою «карательную» силу, особого творчества здесь не надобно... Закон «все стерпит». «Закон пущай в шкафу стоит», а ты «напирай». Ибо известен помпадурский афоризм: обыватель в чем-нибудь всегда виноват, а потому полезно ему «влепить». Но «веяния» свое дело все же делали, и появлялись более сложные типы бюрократов. Таков образ Зиждителя Сережи Быстрицына – бюрократа, охочего на скоропалительные обещания. Вслед за ним появился даже «самый простодушный помпадур в целом мире» – «Единственный», когда смог осуществить «утопию»: в его губернии вдруг наступила благостная тишина, и вокруг никто не «кричал» и не «сквернословил». Особенно было тихо, когда сам начальник отъезжал куда-нибудь и на будущее предписывал, чтобы всегда было так: «Если я даже присутствую, пускай всякий полагает, что я нахожусь в отсутствии!» Но играть в отсутствие начальства все же оказалось накладным: получилось так, что и сам город вскоре исчез с географической карты как несуществующий.

И все же, аллегорически говоря, под другим, своим истинным названием город сыскался. Щедрин написал «Историю одного города» (1869-1870), в которой добился чрезвычайной силы гротескного обобщения. И город этот – Глупов, и знаменит он тем, что он «мать» всем городам и всем российским порядкам. «История...» – одно из самых великих созданий Щедрина.

Начиная с момента появления «Истории...», критики и литературоведы бились над вопросом: является ли она «исторической пародией», т.е. высмеиванием истории царской России указанного автором периода – с 1731 по 1825 год, или это сатира на современность. Много трудов потрачено на доказательство каждой версии, на отыскивание «прототипов», «реалий», «намеков». Но все гипотезы оказывались несостоятельными, так как не учитывали объема замысла автора, сущности его гротеска. Сам автор говорил: «Историческая форма рассказа была для меня удобна, потому что позволила мне свободнее обращаться к известным явлениям жизни». Позже в письме в редакцию «Вестника Европы» Салтыков-Щедрин еще раз разъяснял: дело не в том, что у людей не бывают фаршированные головы, как это оказалось у майора Прыща, а в том, что у градоначальников такое явление не редкость. Сатира имеет в виду не внешнее правдоподобие фактов, а социальное обобщение. Сатира и гротеск имеют свои законы.

Щедрин создает образ города-гротеска – это сатирически обобщенный город, тут собраны признаки всех русских городов и деревень, всех сфер самодержавного государства, его прошлого и настоящего. Высмеивается режим, который продолжает существовать. Тут времена совмещаются.

На всем протяжении повествования Глупов – конкретный город, имеющий свое название, – мыслится как определенная данность. Но в то же время мы узнаем, что этот «уездный» городишко именуется и «губернским». Но, что еще страннее, – городишко имеет «выгонные земли», значит, он еще и деревня. И правда, в Глупове живут не только чиновники, дворяне, купцы, интеллигенты, но и крестьяне. Еще страннее заявление, что «выгонные земли Византии и Глупова были до такой степени смежны, что византийские стада почти постоянно смешивались с глуповскими, и из этого выходили беспрестанные пререкания». Мы чувствуем, что тут уже не простая география, а философия вопроса, история... споры между западниками и славянофилами в объяснении сущности Руси, самобытности ее корней.

Указание на 1731-1825 годы как на время действия в «Истории...» подкрепляется заявлением от «издателя», что «глуповский летописец» – источник верный и правдоподобный. И мы видим, что и история берется в промежутке от бироновских бесчинств царствования Анны Иоанновны до бесчинств аракчеевских при Александре I. Тут есть своя логика. «Исторический» колорит в описании градоначальников, сочетание «изуверства и блуда» эпохи фаворитизма Елизаветы и Екатерины II – все правдиво, на все – намеки, и меткие. В этом смысле понятно, почему Щедрин, создавая «Историю...», усердно читал «Русский архив», «Русскую старину», мемуары, записки. Писатель не собирался точно следовать истории; все это было нужно для обыгрывания колорита эпохи: Угрюм-Бурчеев не обязательно только Аракчеев, но и Николай I, и Александр II, и, возможно, Муравьев-Вешатель. Исторические экскурсы автора нельзя воспринимать всерьез. Для изображения Грустилова, юродивого Парамошки, Пфейферши он не только воспользовался данными о мистицизме Александра I, о деятельности мракобесов Магницкого, Рунича, архимандрита Фотия, придворной кликуши Крюденер, но и описал черты современных мракобесов, министра просвещения и обер-прокурора Синода Д.А. Толстого, известного в 60-х годах юродивого Корейши.

Похваливая «Глуповский летописец» за «подлинность», «издатель-автор»указывал при этом, что внутреннее содержание «Глуповского летописца» – «фантастическое и по местам даже почти невероятно в наше просвещенное время». Тут, несомненно, и указание на закоренелость всех нелепостей, и ирония, ибо вряд ли «современное просвещение» далеко ушло от глуповского... Фантастическое как форма гротеска смело врывается в «Историю...» и придает особую силу сатире.

Щедрин совмещает не только реальное и фантастическое, современное и прошлое, но и современное и будущее, допускает анахронизмы, т.е. упоминает о событиях, которые еще не совершались и не могли совершиться в промежутке с 1731 по 1825 год. В авторской речи встречаются хлесткие журналистские, публицистические обороты 60-х годов XIX века, намеки на «лондонских агитаторов» (т.е. А.И. Герцена и Н.П. Огарева), называются имена современных историков-публицистов – С.М. Соловьева, Н.И. Костомарова, Н.Н. Страхова... Это при характеристике глуповских вольнодумцев указанной эпохи, которые, однако, «вечны».

Фантастический гротескный образ градоначальника с фаршированной головой создан на основе впечатлений, полученных во время службы Щедрина в должности председателя Казенных палат в Туле и Пензе. Безмозглая рутина, наблюдавшаяся повсюду, легла в основу образа, а форма выражения придумана автором. Но не совсем: в жизни ведь говорят о людях, «потерявших голову», о голове, «набитой соломой (мякиной)», или о «чурбане безмозглом». Все это – предпосылки правдоподобия фантастики. А главное – право на фантастику дают действия бюрократической машины, себя изжившей, в которой не всегда пружины работают и которую всю пора на слом.

Самым впечатляющим помпадуром в «Истории...» является Угрюм-Бурчеев. В этом образе воплощается во всей полноте реакционная сущность деспотизма. Угрюм-Бурчеев готов превратить всю округу в лагерь, где каждый обязан доносить на другого. Безграничный произвол соседствует у него с явным идиотизмом. Взяв бразды правления, он и речку в городе велел «прекратить». В «глуповском архиве» сохранился его портрет: «Это мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно, никогда не освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамливают узкий и покатый лоб». Да, у этого помпадура все шло «под гребенку». Во всем проглядывала его «зловещая монументальность», он ни перед чем не останавливался. Три часа в сутки он в одиночестве маршировал на дворе градоначальнического дома, произносил сам себе команды и сам себя подвергал дисциплинарным взысканиям.

В «Истории...» изображается не только власть, но и народ, глуповцы, которые терпят помпадуров. В критике давно встал вопрос о том, как же определить в этом случае позицию Щедрина? Где же его демократизм, любовь к народу? Еще А.С. Суворин обвинял автора в том, что он «клевещет» на русский народ, «глумится» над глуповцами. На самом же деле Щедрин поддержал наметившуюся уже в русской литературе «перемену» манеры в изображении народа, главная особенность которой заключалась в стремлении говорить полную правду без прикрас и идеализации. Добродетели и пороки всякого народа – результат его исторического развития, говорил Щедрин. И писательская добросовестность, стремление быть полезным народу диктуют необходимость полной правды, как бы она сурова ни была.

Щедрин считал, что, говоря о народе, важно различать две стороны вопроса: народ как воплощение идеи демократизма, как вечная «снова национальной жизни, и народ в его реальных сегодняшних;; условиях, когда он задавлен гнетом, доведен до невежества, пребывает в темноте. В первом случае народу нельзя не отдать должного: он поилец и кормилец, защитник отечества, побудительная сила освободительных стремлений в обществе. Во втором случае он достоин не только сочувствия и помощи, но и критики, а может быть, и сатиры. Многое зависит от того, насколько сам народ хочет переменить свою участь, имеет желание выйти из состояния «бессознательности», стремится сбросить с себя гнет. Более ясно о стремлениях народа Щедрин сказать не мог. Вот об этой отсталости, апатии к своей собственной судьбе, о покорности слепой вере в начальство и говорит автор, рисуя сатирический образ глуповцев.

Таковы сцены ликования народа, когда приезжал очередной начальник. Сколько бы помпадуры ни обманывали народ своими посулами, глуповцы продолжали надеяться и восхвалять, восхвалять и надеяться... И свои несчастия глуповцы воспринимают с покорностью, как нечто неизбежное: «Мы люди привышные!»; «Мы претерпеть могим». Ни о каком протесте они и не помышляют. Этот сон и хотел прервать Щедрин, хотел, чтобы народ осознал свою слепоту. Глуповцы безмолвствовали, когда начальники расправлялись с его заступниками, которые нет-нет да и появлялись из его среды. В обобщающем образе глуповцев высмеивается народная подавленность, духовная нищета. В этой горькой правде была истинная любовь писателя к народу.

В «Истории...» много намеков на пореформенную современность. Все это пародии на реформаторскую суетню властей, либеральную филантропию. «Законы», «указы», «уставы» не задевали коренных интересов народа. Где же выход из положения? Может ли измениться судьба народа? «История...» заканчивается сценой, в которой «бывый прохвост» Угрюм-Бурчеев исчезает, словно растаяв в воздухе. Нагрянули с севера какие-то тучи, неслось полное гнева «Оно». Ужас обуял всех, все пали ниц, и «история прекратила течение свое». Что означает эта фантастическая сцена? Большинство литературоведов (В.Я. Кирпотин, А.С. Бушмин и др.) толкует ее как символ наступающей народной революции. Щедрин якобы считал такой оборот дела вероятным. Но следует признать, что символика осталась у автора недостаточно проясненной. В приведенном толковании заключительной сцены есть нарочитая предвзятость. Необходимость переворота вытекает из сатирического изображения бессмысленной жизни глуповцев, и ее не обязательно искать в отдельной сцене. Возникает ряд вопросов: ведь именно Угрюм-Бурчеев перед своим исчезновением указывает глуповцам на надвигающуюся бурю и говорит: «Придет...» Неужели помпадур имел в виду революцию? Кроме того, почему же, когда «Оно» пришло, глуповцами овладело оцепенение и они «пали ниц»? Не правильнее ли отнести символику этой сцены и к власти, и к народу: грядет возмездие – одним за их надругательства, а другим за пассивность... Тогда станет понятна и фраза «История прекратила течение свое».

Сатирическая постановка столь важной проблемы, как власть и народ, в «Истории...» была всецело откликом на проблематику 60-х годов. Власть затевала реформы. Народ ограбили, но он в основном «безмолвствовал «.

В последующем творчестве Щедрина тема «власть и народ» в столь широком, обобщенном плане в какой-то мере отодвинется на задний план. Это была тема предшествовавшей эпохи, верившей в ее решение. В 70-80-х годах Щедрина интересуют две темы: тема творчества «столпов» отечества, колупаевых и разуваевых, богатеющих «господ ташкентцев» – «Благонамеренные речи» (1872-1876), «Господа ташкентцы» (1869-1872), «Дневник провинциала в Петербурге» (1872) и тема общественного упадка и либерального «пенкоснимательства» – «В среде умеренности и аккуратности («Господа Молчаливы»)» (1878), «Письма к тетеньке» (1881-1882), «Современная идиллия» (1877-1883), «Пестрые письма» (1884- 1886), «Мелочи жизни» (1886-1887). Наблюдалось перерождение радикалов, наступление времени «мелочей», измельчания общества.

В «Благонамеренных речах» внешне Щедрин вроде бы собирается быть лояльным и толковать о «святая святых» общественной жизни, о ее «краеугольных камнях», т.е. о семье, собственности и государстве. Любопытно посмотреть, как взаимодействуют эти три устоя пореформенной жизни. Но речи автора вскоре оказываются вовсе не благонамеренными, а укоряющими и насмешливыми.

Поддержать эти устои стремился известный тогда либерал профессор Б.Н. Чичерин. Он много говорил о «союзности», т.е. о мирном сосуществовании сословий и их разных уровнях. «Первый союз», семейство, основан на полном внутреннем согласии членов, на взаимной любви. «Второй союз» – гражданское общество, заключающее в себе совокупность всех частных отношений между людьми, здесь основное начало – свободное лицо с его правами и интересами. «Третий союз», церковь, воплощает в себе начало религиозное; в нем преобладает элемент нравственного закона. Наконец, «четвертый союз», государство, господствует над всеми остальными.

О «краеугольных камнях» много писали тогда публицисты, экономисты. Демократическая мысль с иронией относилась к славословиям в честь буржуазной семьи, буржуазной нравственности, к попыткам оспорить сарказм Щедрина. В защиту «Благонамеренных речей» выступил Н.К. Михайловский. Особенно дискуссионным оказался очерк «По части женского вопроса», в котором показано, как «либерал» Тебеньков (фигура сквозная во многих очерках Щедрина) не может обсуждать женский вопрос без пошлостей и сальностей. По этому поводу Михайловский писал: «Вы все, творящие облавы и травли и ратующие за семью и нравственность, – где ваша семья, где ваша нравственность? Автор «Благонамеренных речей» говорит вам, что ничего этого у вас нет. Он говорит вам больше: он говорит, что вы сами знаете, что и без того все еле живо, что и «собственно-то, семейство-то, основы-то наши... – фью-ю!».

В «Благонамеренных речах» Щедрин показывает, что все формы «союзности», или «краеугольные камни», имеют одну цель: ловчее обмануть народ идиллией, затушевыванием социальных противоречий. Щедрин вводит особое понятие «простецы»: имеет в виду людей доверчивых, на все согласных, обманутых и желающих быть обманутыми. Охранительный характер имеет все причастное к государственной службе.

Семейный уклад еще и потому непрочен, что в нем отражаются все процессы распада и антагонистической борьбы. Рано или поздно появляется какой-нибудь «непочтительный» Коронат, который хочет выбрать светлый путь в жизни, хотя бы ему и грозила Сибирь. Взаимоотношения «отцов» и «сыновей» стали проблемой. Уже нет прямой передачи наследства и моральных ценностей. Самое понятие «родители» лишилось святости, все определяют деньги, капитал. Генерал Утробин попадает в лапы «кабатчику» Антошке Стрелову. А сын генерала Утробина – тоже генерал – подделывает вексель и помогает Стрелову заполучить отцовское имение. Тренькает на балалайке кабатчик на парадном крыльце с колоннами бывшего генеральского дворца. Супруга Стрелова мечтает уже повидать царскую фамилию.

Самым сильным в «Благонамеренных речах» является образ Осипа Ивановича Дерунова, арендатора, подрядчика, монополиста, захватившего во всей округе хлебную торговлю. Простой мещанин стал мнить себя «столпом» отечества, у него свои понятия о морали. Когда мужики мнутся и не хотят продавать хлеб втридешева, Дерунов называет это «бунтом». Он в сердцах говорит собеседнику: «А по-твоему, барин, не бунт! Мне для чего хлеб-то нужен? сам, что ли, экую махину съем! в амбаре, что ли, я гноить его буду? В казну, сударь, в казну я его ставлю! Армию, сударь, хлебом продовольствую! А ну, как у меня из-за них, курицыных сынов, хлеба не будет! Помирать, что ли, армии-то!» Вот она «благонамеренная речь» купца первой гильдии Дерунова. Он не только взятки берет, куши срывает, но и считает себя «столпом» отечества.

И действительно, самодержавие уже начинало опираться не только на дворян, но и на купечество. Все больше и больше оно нуждалось в таких «столпах». А тут подрастали и «кандидаты в столпы»: Антошка Стрелов, Федор Чурилин. И Дерунов переживает «превращения»: на Невском его видели в собольей шубе, в цилиндре, в перчатках. Он подает уже только два пальца, снимает апартамент из пяти комнат в «Европейской», много жертвует и получает медали и благословения Синода.

Понятие «ташкентцы» введено Щедриным в начале 70-х годов. Оно означало способность «простирать руки вперед», захватывать, обогащаться. Название цикла «Господа ташкентцы» подсказано реальными событиями. В 1856 году Ташкент был присоединен к России, а в 1867 году стал центром Туркестанского генерал-губернаторства. И нахлынуло туда чиновничество, и начался грабеж богатейшего края. Слово «ташкентцы» стало часто фигурировать в статьях при уголовных разоблачениях и сузилось в своем значении. И Щедрин хотел назвать этим словом многое. Ташкентцы – «цивилизаторы», символическое обозначение наступившего в России века ажиотажа. Ташкентцы – имя собирательное.

Существовало официальное, либерально-демагогическое оправдание особой культурнической миссии России, полное медоточивой фразеологии: «Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия призвана провидением» и т.д., и т.д. Неясно было, куда передавать «плоды просвещения», но ясно, что брать «плоды» ташкентцы умеют.

Щедрина тревожат вопросы: в какой мере Россия способна цивилизовать других? почему она с такой самоуверенностью готова взяться за дело, уповая лишь на свою природную смекалку, на свой изначальный «букет свежести»? Самоуверенного фонвизинского Митрофана сатирик видит везде: дворянчик ли это аристократического пошиба Николай Персианов или дельцы новой, буржуазной, «коротенькой» политэкономии: Миша Нагорнов, Порфирий Велентьев. Перед нами ташкентцы «приготовительного класса», они выведены Салтыковым в четырех параллелях, пародийно напоминающих «Сравнительные жизнеописания» Плутарха: сравнивайте и удивляйтесь.

Разгул корыстолюбивых страстей показал Щедрин в «Дневнике провинциала в Петербурге». Именно северная столица – центр вакханалии приобретений, концессий, кредитов, банков. В утреннем поезде провинциал видит, как «вся губерния» стремится в столицу, со своими планами, толками о подрядах, прибылях. Тут и науки постарались, чтобы услужить капиталу. «Пенкоснимательство» составляет единственный для всех живой интерес. Рассказчик здесь неадекватен самому Салтыкову: он фигура сложная, автор здесь не за все в ответе, но иногда явственно слышен и его голос. Реформаторский зуд коснулся всех областей. Мало того, что либералы пекутся из-за проекта «О необходимости децентрализации», т.е. о том, чтобы дать право губернаторам издавать законы, – они еще хотят провести проект «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств».

Лучшее место в «Дневнике...» – сатирический анализ «Устава Вольного Союза Пенкоснимателей». Под «пенкоснимателями» следовало понимать завзятых либералов, принимавших участие в государственных реформах. Говоря о «Старейшей Всероссийской Пенкоснимательнице», Щедрин имел в виду журнал «Вестник Европы» М.М. Стасюлевича. Обширный «устав» союза «пенкоснимателей» – убийственная сатира на либерализм с его «чего изволите?».

В 1878 году вышел в свет цикл «В среде умеренности и аккуратности» («Господа Молчаливы», «Отголоски»). Молчалинский дух особенно проявляется тогда, когда поощряется карьеризм, оскудение интересов, когда власть нагоняет на общество тоску, страх и подозрительность. Молчалины – создатели сумерек, в которых порядочный человек раскроит себе лоб. А им – ничего. Грибоедовского Мол-чалина Щедрин приспособил для своих целей. К такой манере сатирик будет прибегать все чаще, так как наступила эпоха самых причудливых метаморфоз.

Молчалины многолики, и их не счесть. Это и есть тот «средний человек», который народился в пореформенной русской бюрократии и отчасти интеллигенции. Со всеми своими бедами, хмуростью, «малыми делами», компромиссами перейдет этот тип и в произведения А.П. Чехова.

Молчалины безлики, они бесшумно, не торопясь переползают из одного периода истории в другой, никто ими не интересуется, никто не хочет знать, что они делают, лучше, если бьют баклуши. «Быть Молчалиным, укрываться в серой массе «и других» – это целая эпопея блаженства!» Но безвестность их условная, они сознают, что бытие лучше небытия, они служат, а следовательно, занимают в жизни какие-то позиции. Не всегда они наблюдатели жизни. В век бомб и выстрелов как же чиновнику оказаться в стороне, хотя бы и последнему винтику? «Я видел однажды Молчалина, который, возвратившись домой с обагренными бессознательным преступлением руками, преспокойно принялся этими руками разрезывать пирог с капустой. – Алексей Степаныч! – воскликнул я в ужасе, – вспомните, ведь у вас руки... – Я вымыл-с, – ответил он мне совсем просто, доканчивая разрезывать пирог... Вот каковы эти «и другие», эти чистые сердцем, эти довольствующиеся малым Молчалины...» По характеристике квартальных, они «ни в чем не замечены». Легки на ходы такие помощники тирании. «Бродяжническая бессодержательность» всегда готова поддержать «базарные настроения»... Непредвиденные движения души у них всегда склоняются к прямым предписаниям власти. Не случайно тезка Молчалина издавал газету «Чего изволите?», рептильную, прислужническую, где слово «гражданин» заменено на «обыватель», и заботилась газета об укреплении «единоначалия» с присовокуплением к нему «народосодействия».

Щедрин считал интеллигенцию совестью народа и общества, ее судьба волновала писателя. Интеллигенция должна найти выход и повести народ к светлой жизни. Однако перед сатириком была довольно безрадостная картина: интеллигенция пореформенного периода пошла на службу в многочисленные учреждения, которые возникали в связи с развитием капитализма. Интеллигенция раскололась на две части: технических, банковских, торговых служащих и «мыслящих». Первые из них целиком оказывались вне политики, были сами детьми либерально-реформистского поветрия. Оставалась небольшая часть «политиков», «идеологов», наследников идей 60-х годов, «народников», которые боролись, были в оппозиции. Но и в этой части происходило свое расслоение все под тем же воздействием реформ, официального курса, который многих начинал удовлетворять. Были и напуганные царскими репрессиями; они отходили от былого «либерализма», левой фразы, ворчания, выражения недовольства. А народ? Он все еще безмолвствовал. Кто же и как разбудит его?

Произведения, которые сейчас предстоит разобрать, создавались в особо гнетущей обстановке начала 80-х годов. Умение Щедрина «улавливать политику в быте» (Горький) особенно ярко проявилось в «Современной идиллии». Здесь много намеков на события в стране: на «Священную дружину» (Клуб Взволнованных Лоботрясов») – специально созданную придворной аристократией организацию для борьбы с революционерами, на охранительную прессу («Краса Демидрона», «Словесное Удобрение»); в образе отставного полководца Редеди угадывались малоудачливые генералы русско-турецкой войны 1877-1878 годов. Вставная новелла «Злополучный пескарь, или Драма в Кашинском окружном суде» – пародия на политические процессы над революционерами: «процесс 193-х», «процесс 50-ти». Все судебное разбирательство построено на лжесвидетельствах, обвинительницей выступает Лягушка-охранительница, а за обвиняемого отвечает Жандарм.

Но суть произведения не в прямых проекциях на современный фон, а в обобщениях. Во вставном этюде «Сказки о ретивом начальнике...» говорится, как девизом для начальника было скрутить обывателя, согнуть «в бараний рог», окружить себя «мерзавцами», приглаживать «ежовыми рукавицами» и содержать в «изумлении», пробуждая от сна обывателей барабанным боем. Это квинтэссенция всего произведения. Автор утверждал, что жанр «Современной идиллии – это и есть искомый им социально-общественный роман: «Это вещь совершенно связная, проникнутая с начала до конца одной мыслию, которую проводят одни и те же «герои». Герои эти, под влиянием шкурного сохранения, пришли к утверждению, что только уголовная неблагонадежность может прикрыть и защитить человека от неблагонадежности политической, и согласно с этим поступают, т.е. заводят подлые связи и совершают пошлые дела».

Все события сосредоточиваются вокруг полицейского участка и квартального надзирателя Ивана Тимофеича; на переднем плане двурушник Глумов, заимствованный из комедии А.Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», и «я», т.е. Рассказчик. Приятели трусливы и покладисты, испуганы строгостями властей, отдаются на милость победителей-»охранителей». У них одно желание – выжить, чтобы забылось их фразерское либеральничание, когда по всеобщей моде и они себе кое-что позволяли. Но вот к Рассказчику пришел Молчалин и сказал: «Нужно, голубчик, погодить!» «Погодить» и означает отказаться от ожидания хоть каких-либо разумных преобразований в стране. Рассказчик удивился: «С тех самых пор, как я себя помню, я только и делаю, что гожу».

Глумов и Рассказчик решили «погодить», переждать бурю, забиться в нору, закрыть глаза на все происходящее. Они едят, пьют, отсиживаются в закрытой квартире, стали «человеками в футлярах». И вот квартальный Иван Тимофеич и шпион Кшепщицюльский проникли в их логово, стали проверять их благонадежность. А самым искренним желанием Глумова и Рассказчика было «сдюжить» перед квартальным. Они даже повеселели, когда он к ним пришел: стало быть, облагодетельствовал. И квартальный потирал ручки от удовольствия: «...Теперь вот исправились, живете мирно, мило, благородно». Рассказчик раболепно выслушивает откровения квартального на тему, что такое «внутренняя политика», которая теперь вся лежит «на нас да на городовых». Иван Тимофеич, обуреваемый административным восторгом, сочинял «Устав о благопристойном обывателей в своей жизни поведении»; в нем предначертывались правила благонамеренного поведения на улицах и площадях. Трудности службы, однако, коснулись и квартального. Расставляя силки по изловлению «сицилистов», Иван Тимофеич оплошал и сам: по доносу он, как автор проекта «Устава...», был обвинен в «вольномыслии». Едва выпутались из силков Рассказчик и Глумов, когда был задан вопрос: какая из двух систем образования лучше – классическая или реальная? Глумов нашелся: «...Я даже не понимаю вопроса. Никаких я двух систем образования не знаю, а знаю только одну.... Назначение обывателей в том состоит, чтобы... выполнять начальственные предписания! Ежели предписания сии будут классические, то и исполнение должно быть классическое, а если предписания будут реальные, то и исполнение должно быть реальное. Вот и все».

Становилось ясным, что ни отшельничество, ни благонамеренные разговоры «вокруг политики» не спасут от подозрений в неблагонадежности. Отныне благонадежным считается тот, кто участвует в коммерциях. Любая уголовщина простится, только не «политика» – это и есть «современная идиллия».

Как многое здесь у Щедрина, да и весь Щедрин вообще, метит в нашу перестроечную идиллию, думскую говорильню, реформаторский зуд, альтернативное рвение» идущее наперекосяк, откровенное приобретательство, едва прикрываемое новорожденной демократической демагогией, в которой столько остается еще от старого диктаторского режима.

Произведение получилось яркое, фабульное. Эзопов язык доведен до совершенства. После своего появления «Современная идиллия» вызвала около семидесяти откликов в печати. Автора единодушно сравнивали с Ювеналом, Свифтом, Гоголем. И он сам искренне считал, что его целостный роман по жанру напоминает «Мертвые души» Гоголя или «Посмертные записки Пиквикского клуба» Диккенса. По свидетельству современников, Л.Н. Толстой отзывался о «Современной идиллии» так: «Хорошо он пишет... и какой оригинальный слог выработался у него... Великолепный, чисто народный, меткий слог». И.С. Тургенев писал П.В. Анненкову:- «Такого полета сумасшедше-юмористической фантазии я даже у него не часто встречал». «Современная идиллия», действительно, – одна из вершин творчества писателя. «Салтыкову же мы обязаны и едва ли не апогеем развития нашего служилого слова. Эзоповская рабья речь едва ли когда-нибудь будет еще звучать таким злобным трагизмом». На грани 70-80-х годов в цикле очерков «Круглый год» (1879- 1880) Щедрин говорил о жалком состоянии современной русской литературы, почти полной невозможности сказать о том, что хочется и что нужно. Сгущались тучи над «Отечественными записками». Как никогда, сатирик испытывал чувство долга перед обществом: литератор должен будить его сознание. Литературные противники нередко упрекали сатирика в однообразии форм произведений, чрезмерной сложности аллегорических образов, изощренности эзопова языка. Но иносказаний требовали цензурные условия. Как это часто бывало с великими писателями, Щедрину временами казалось, что наступил момент, когда не до «художеств»: пора переходить от слов к делу. Ведь и Толстой в этот период отказывается от художественного творчества и все больше интересуется практическими жизненными вопросами. Наверное, потому и Чехов, позднее, уже прославленный писатель, поедет на Сахалин.

«Письма к тетеньке» и были таким отчаянным порывом художника напрямую объясниться с обществом. В стране началась политическая реакция. Из-за жесткой цензуры приходилось «прятать» мысли, чтобы хоть как-то дойти до читателя: «Нет, – писал Щедрин, – именно следует каждодневно, каждочасно, каждоминутно повторять: ложь! клевета! проституция! Повторять хотя бы с тем же однообразием форм и приемов, которые употребляются самими клеветниками и проститутками. Повторять, повторять, повторять. Вот это именно я и делаю». Главный предмет забот Щедрина – моральная чистота общества. Регулярные беседы с читателем должны приносить общественную пользу. Цель писателя – содействовать изменению «общественной обстановки». По цензурным соображениям Салтыков-Щедрин называет «тетенькою» русское общество, либеральную интеллигенцию. Образ «тетеньки» многолик, но в целом отношение Щедрина к ней уважительное; ее еще можно исправить. Он предупредил общество о создании «Священной дружины». Он узнал о ее существовании из приватных разговоров на заграничном курорте с бывшим министром внутренних дел М.Т. Лорис-Меликовым. Нужно было предупредить революционеров (П.А. Кропоткина и др.), что на них может быть совершено покушение даже за границей.

Не было равного Щедрину по смелости и умению бичевать реакцию. От «среднего человека», т.е. публики, теперь многое зависело. Но общий тон «Писем к тетеньке» – тревожный и местами защитительный, чтобы не дать реакции повода оклеветать автора. Куда ни оглянись, Щедрин нигде ничего не видел, кроме «обязательной тайны». И тогда возникал вопрос: какую же роль может играть творчество, затертое среди испугов и тайностей? Автор объясняет, что только по наветам врагов прогресса он является «вредным» писателем. Он же лишь считал своим долгом протестовать против произвола, двоедушия, лжи, хищничества, предательства, пустомыслия: «Ройтесь, сколько хотите, во всей массе мною написанного – ручаюсь, ничего дурного не найдете».

«Пестрые письма» потому так и названы, что наступило «пестрое время»: быстрая, «пестрая» смена картин жизни, появление ординарных, как пиджаки «пестрых» людей. Речь идет опять же о «среднем человеке», который служит олицетворением известного положения вещей. У «среднего человека» «служительские» мысли, «служительские» слова: «спасай себя». Пестрит в глазах от быстрой смены Декораций при Александре III, министерской чехарды, когда на смену М.Т. Лорис-Меликову пришел более «твердый» демагог, проводник «народной политики» Н.П. Игнатьев, а затем уже без всяких прикрытий просто «твердый» и «тупой» министр «народного затемнения» Д.А. Толстой. Пестрит в глазах от охранителей, шпионов... И опять писательская тоска: а не впустую ли вся его работа? Есть ли «читатель-друг»? или народ равнодушен: «Писатель пусть пописывает, читатель почитывает?»

«Мелочи жизни» хронологически заводят нас в другую эпоху – в 80-е годы. Судьба заставила Щедрина отобразить и это время, и он пишет самое трагическое и пессимистическое свое произведение. Удержать общество на уровне высоких идеалов не удалось: оно погрязло в «мелочах жизни». Сатирик ставит себе задачу: «Надо новую жилу найти, а не то совсем бросить»; «собственно говоря, ведь писать не об чем. Легко сказать: пишите вещи, но трудно переломить свою природу». «Новую жилу» в этой эпохе поистине нашел молодой Чехов, с его бытовыми вещами, описанием «мелочей жизни», новыми формами выражения протеста против пошлости. Но и Салтыков сумел внести свою лепту, указать обществу на великую опасность, которая таится в «мелочах жизни».

Настроениями трагизма и пессимизма пронизаны «Мелочи жизни», особенно заключительная автобиографическая главка «Имярек». Чувства обреченности, ненужности, безрезультатности дела снова нахлынули на Щедрина. Несомненно, тут сказались и последствия долгой болезни. Переживал он нелады и в семье. Но не эти обязательства, разумеется, определяли настроения Салтыкова: они были результатом чрезвычайно трезвого понимания своего положения в обществе. Он добровольно лишал себя того утопического оптимизма, которым жило народничество. Веря в прогресс, конечную победу добра и справедливости, Салтыков мужественно противостоял суровой правде вещей.

Естественно, для Щедрина существовали не только опыт русской истории и русская современная действительность, когда он размышлял о судьбах человечества, цивилизации. Существовала для него и Западная Европа с ее социальными противоречиями, развитой классовой борьбой труда и капитала. Салтыков продолжил линию критической оценки западной цивилизации, намеченную еще Герценом, Л. Толстым, Достоевским. Но его позиция в этом вопросе существенно отличалась от позиции предшественников. Он не питал иллюзий относительно Европы, как Герцен; не осуждал ее за неестественность жизни, как Толстой; не ехал туда, как во «второе отечество», хотя и со странным отталкиванием в пользу «русской почвы», как Достоевский. Далек он был и от славянофильского противопоставления «своего» «чужому

Достоинство суда Щедрина над увиденным в Западной Европе заключалось в исключительной трезвости суждений, опоре на свой высочайший демократизм. Капитализм он не считал, в отличие от народников, «ошибкой», верил не в общину, а в социализм. И вот предстояло разобраться в западном опыте. И Щедрин разобрался так, что в России в то время никто не мог с ним сравниться в правильности оценки капиталистических противоречий, которые исторически неизбежно предстояло испытать и России. Безрадостен его вывод, но и бесстрашен. Это самое ценное в его очерках «За рубежом» (1880-1881). Он сумел во Франции после подавления Парижской коммуны увидеть «республику без республиканцев» и классически высмеять эту республику. Сравнивая развитие капитализма в России и в Западной Европе, Щедрин понял, что капитализм по своей природе – эксплуататорское общество.

В 1875-1876 и 1880-1881 годы Щедрин лечился за границей, посетил Германию и Францию. Он вынес тяжелое впечатление от утраты Европой былой славы духовной наставницы человечества. Особенно это касалось Франции. Салтыков любил Францию, совершившую революции 1789-1794, 1830, 1848 годов, и в молодости, сблизившись с М.В. Петрашевским, восхищался Францией, первой провидевшей «свет социализма». Тяжело переживал он поражение парижского пролетариата в 1871 году. Улучшения положения масс он не увидел. В Европе противостояли два класса: капиталистов и пролетариев. Упоение наживой, бездуховностью – вот что характеризует современную французскую жизнь. Режим Л. Гамбетты был направлен на умиротворение, соглашательство, упрочение буржуазного строя. Речами и делами Гамбетты восхищались либералы всей Европы. Но Салтыков увидел и услышал в них нечто знакомое: «Республика без идеалов, без страстной идеи – на кой черт, спрашивается, она нужна. Мы и в России умеем кричать: тише! не вдруг!»

Рассказчик в «За рубежом» равен автору и поделиться душевно мыслями не с кем. Конечно, даже колупаевы и разуваевы недовольны российскими порядками; но ведь их недовольство особого рода. Еще на границе в Вержболове попутчики писателя, отставные николаевские генералы-помпадуры, повеселели: переехали в Пруссию, но российские порядки везли с собой. «Такую нам конституцию надо, – либеральничал Удав, – чтобы лбы затрещали!» Они перемигиваются друг с другом и ратуют при всех за «свободу печати».

Не с кем поговорить Рассказчику и в Германии. Казарменная Пруссия, надменное нафабренное офицерье, чванящееся на каждом шагу: «Мы разбили Францию!»

Не с кем поговорить путешественнику и во Франции. Саркастически рисует Щедрин образ французского парламентария. В нем, как казалось, должен был бы воплотиться республиканский дух: ведь привлекали когда-то к себе Бенжамен Констан, Ледрю-Роллен. А щедринский Лабуле – оборотень, ничтожество, трус. С радостью принял этот «вольтерьянец» (а какой француз в глазах русских не волтерьянец?!) предложение позавтракать за счет Рассказчика. Перед едой Лабуле потихоньку перекрестил себе пупок, от жадности объелся и обпился, а когда перешли к высокими материям, оказалось, что Лабуле считает русских «счастливыми», потому что у них есть «каторга», т.е. нечто «прочное», тогда как француз не знает, на что опереться. С презрением говорит автор о том, что француз-буржуа рад существующим порядкам: «И вот, в результате – республика без республиканцев, с сытыми буржуа во главе, в тылу и во флангах; с скульптурно обнаженными женщинами, с порнографической литературой, с изобилием провизии...»

Чванятся буржуа «всеобщим избирательным правом». «Конечно, – иронизирует Щедрин, – против этого ничего сказать нельзя; даже у нас ничего подобного нет». Но он тут же показывает, какое надувательство это «избирательное право». Вопрос остается без ответа: буржуа доволен французской республикой, «но доволен ли ею французский рабочий – об этом я ничего сказать не могу. Не знаю.... С жизнью французского народа, в тесном значении этого слова, с его верованиями и надеждами, я совсем не знаком и даже городского рабочего знаю лишь поверхностно. Я допускаю, конечно, что «народ» представляет собой материал, гораздо более заслуживающий изучения, нежели угрожающий лопнуть от пресыщения буржуа, но дальше общих и довольно туманных догадок в этом смысле идти не могу». Этим ограничивались политические наблюдения русского писателя-мыслителя. Но Щедрин зорко подметил попытки буржуазии разложить рабочий класс, поделиться с ним свой сытостью: «Современному французскому буржуа ни героизм, ни идеалы уже не под силу. Он слишком отяжелел...» Печальна судьба и реализма в литературе. Может быть, Щедрин не во всем прав в отношении Э. Золя, в частности в оценке его романа «Нана»: вряд ли роман – «мерило» вкусов современного буржуа.

Но повод потолковать кое о чем важном он подавал. «Было время, когда во Франции господствовала беллетристика идейная, героическая. Она зажигала сердца и волновала умы»: О. Бальзак, В. Гюго, Жорж Санд, Г. Флобер. А теперь реализм ее сузился. Это особенно видно на фоне русской реалистической литературы. Салтыков отмечает, что слово «реализм» небезызвестно и у нас, и даже едва ли не раньше, нежели во Франции, по поводу его у нас было преломлено достаточно копий. Но размеры нашего реализма несколько иные, нежели у современной школы французских реалистов. Мы включаем в эту область всего человека, со всем разнообразием его определений и действительности; французы же главным образом интересуются торсом человека и из всего разнообразия его определений с наибольшим рачением останавливаются на его физической правоспособности и на любовных подвигах.

Дневник, заметки путешественника перемежаются в «За рубежом» со вставными сценками в диалогической форме: «Мальчик в штанах и мальчик без штанов», «Граф и репортер», «Торжествующая свинья, или Разговор свиньи с правдою».

Встречается русский «мальчик без штанов» с немецким «мальчиком в штанах»: встретились голод и сытость, жажда перемен и покой благополучия. Это, конечно, в шаржированной форме диалог между Россией и Европой. Не соглашается русский мальчик остаться в Германии насовсем, хотя пища там хорошая. «А правда ли, немец, что ты за грош черту душу продал?» Немецкий мальчик обижается: «Про вас хуже говорят: будто вы совсем задаром душу отдали?» Столкнулись политика контракта и общественные отношения, которые контракта еще не знают. «Задаром-то я отдал – стало быть, и опять могу назад взять...» А вот немец, продавший господину Гехту (т.е. Щуке. – В.К.) душу за грош, уже ничего поделать не может. Щедрин хочет сказать, что перед русскими еще есть свобода выбора. Многозначительными оказывались слова «мальчика без штанов»: «Ты про Колупаева, что ли говоришь? Ну, это, брат... об этом мы еще поговорим... Надоел он нам, го-спо-дин Ко-лу-па-ев!»

Возвращаясь в Россию, Рассказчик снова встречается с «мальчиком без штанов»: он уже подрос и таскает на вокзале чемоданы. Колупаевы и разуваевы торжествуют. Путешественник заинтересовался: «От Разуваева штаны получил?» – «От него». «А помните ли вы...» Состоялся между ними еще один разговор: «По контракту? – спрашиваю. – Не иначе, что так. – Крепче? – Для господина Разуваева крепче, а для нас и по контракту все одно, что без контракта». По поводу последних слов между исследователями творчества Щедрина нет полного единогласия. Одни считают суть второго разговора в том, что русский мальчик примирился с участью служить Разуваеву (в первом разговоре упоминался Колупаев, но у сатирика это эквивалентные фигуры). Своей недавней угрозы расправиться с эксплуататорами мальчик без штанов не выполнил. «По контракту», т.е. по-буржуазному, стали строиться взаимоотношения между рабочим и работодателем, т.е. Салтыков пришел к важному выводу, что никакой разницы между русским капитализмом и западноевропейским нет. С таким мнением комментаторов текста согласиться можно. Но обратим внимание на уточняющие детали: ведь дальше собеседник спрашивает у русского подростка: «Значит, даже надежнее, нежели у «мальчика в штанах?» – Пожалуй, что так. – А как же теперь насчет Разуваева? помните, хвастались?» Подросток увильнул от ответа. Но на новый вопрос: «Слышал я, за границей, что покуда я ездил, а на вас мода пошла?» – мальчик усмехнулся и ответил: «На нас, сударь, завсегда мода. Потому, господину Разуваеву без нас невозможно». Думается, что в последних словах есть сознание своего значения, и контракт нисколько не снимает вопроса о том, что можно его «взять обратно». Слово «крепче» означает лишь, что эксплуатация давит еще тяжелее. Но контракт для бывшего «мальчика без штанов» не имеет такой безусловной силы, как Для «мальчика в штанах»: ведь «мода» была на рабочий люд «завсегда». Контракт бьет и по Разуваеву, потому что и ему без работников «невозможно».

И притча «Торжествующая свинья...» – о свинье, готовой проглотить правду и покусать ее под улюлюканье толпы, – касается не только, как принято считать, русских порядков. Снится все это Рассказчику за границей и связано с представлением сатирика о том, что правде нигде нет места. Ведь свинья готова сожрать и ту правду, которая говорит, что законы одинаково всех должны обеспечивать. А вывод свиньи, что нет никакой «особенной правды», которая выше «околоточной», равно относится и к самодержавному строю в России, и к тому, что увидел Щедрин в Европе. А увидел он и в образцовой тогда стране капитализма Франции бездуховного буржуа с кругозором «околоточного», завидующего «каторге».

Сколько бы ни писал Щедрин, в какие бы новые темы ни вникал, но с годами его тянуло к ранним впечатлениям семейного круга. Они оказывались самыми крепкими. К старости всегда хочется вернуться «на круги своя», так как становится ясен весь пройденный жизненный путь, фигуры современников предстают как законченные типы и смысл встреч с ними вырисовывается без лукавства, во всем своем истинном достоинстве. Эту ясность понимания жизни и хотелось передать другим.

Одним из лучших произведений Салтыкова-Щедрина в жанре общественного романа с возвратом к «формам жизни» являются «Господа Головлевы» (1875-1880). Тайны современности открываются им на материале семейной хроники, в которой не только изображена хозяйственная бессмыслица, абсурдность помещичьего правления, основанного на рабском труде, но и воплощена ложь целого строя жизни, который остался в принципе тем же при новых пореформенных отношениях. За основу взято одно из звеньев общественных связей – семья, причем патриархально-дворянская. Во внутрисемейных отношениях отразились и другие звенья; государственные, религиозные.

Обстоятельность в освещении бытовых подробностей распада семейных отношений придает чрезвычайную реалистическую убедительность раскрытию общих процессов. Широко показано в бытовом плане измельчание нравственных, религиозных ценностей. В ярко нарисованных типах главной деспотки Арины Петровны, ее детей, внуков и внучек, все более делавшихся «постылыми», показаны многообразные формы деградации. Психологизм, который обычно отодвигался на второй план остросоциальными характеристиками героев, здесь уравновешен с ними и даже, пожалуй, является ведущим. Через внутренние монологи Арины Петровны, ее «комментарии» к медоточивым «растарабариваниям» Порфирия Владимирыча проводится, главным образом, вся «политика». Остальные герои: старик Головлев, Степка-«балбес», младший безвольный Павел – показаны в основном в их поступках. Среднего сына Порфишку нарекли Иудушка, он подл и коварен. Мотивы и побуждения Иудушки глубоко захоронены в его речах, лицемерных формах прикрытия, которые весьма совпадают с благополучной фразеологией укоренившегося быта, с его нормами приличий. Но скрывающиеся за словесной шелухой его помыслы постоянно проявляются в неблаговидных делах. По цинизму своих расчетов, казуистике их словесного «оформления» Иудушка превосходит свою маменьку Арину Петровну, он всегда превосходит ее в дальновидности и в конечном счете ее обманет, разорит, за что она его и проклянет.

Объектом психологического анализа в «Господах Головлевых» является и Арина Петровна. Автор обычно одним приемом показывает, как все у нее задумано-сделано. С ее внутренним миром связаны все действия героев: ей принадлежат оценки их поступков, обычно меткие и глубокие. Она – единственный человек, который видит насквозь Порфишку. Ее сухая расчетливость иногда сдабривается попытками решать вопросы «по-родственному», иногда приступами материнского чувства, стихийными проявлениями властной натуры. И особенно ее сразило «затемнение» рассудка в год реформы, когда Порфишка вконец ее опутал, присвоил себе родовое Головлево, а ее потеснил сначала в Дубровино, а затем в Погорелку. С переполохом реформы она сладить не смогла, гибкости и маневра не хватило, спесивая ее барская прямота окончательно сломилась.

Салтыкову-Щедрину удалось уравновесить принципы старого «семейного» романа с принципами нового, проповедовавшегося им романа общественного, без любовной интриги, узкого по бытовому фону и социальной проблематике. Органическому сочетанию этих принципов помогает то обстоятельство, что семейное начало гибнет под воздействием начал общественных. Пустой формой оказываются прежние семейные отношения, их разъедает та ржавчина корысти и человеконенавистничества, лицемерия и расчета, на которых зиждется теперь весь общественный уклад. Старый роман «дворянских гнезд» себя изжил. Семья для Салтыкова оставалась той «ячейкой общества», в которой находят наиболее убедительное для тысяч и миллионов читателей отражение все общественные катаклизмы. С таким вводом семейного начала в роман Щедрин всегда был согласен: тут он не поступался своими принципами, которые не раз высказывал как литературный критик.

Были существенные различия в изображении широких социальных противоречий через семейные потрясения в «Анне Карениной» Толстого, «Братьях Карамазовых» Достоевского и «Господах Головлевых» Щедрина. К роману Толстого Салтыков отнесся резко отрицательно, он увидел было в нем повторение попыток поддержать старый семейный роман, построенный на «любви». Но и у Толстого мысль семейная» проникнута скорбью о неминуемом распаде семьи. И у Достоевского показан распад семьи. И все же тот и другой вселяли мечту о сохранении «приличий»: есть же у Толстого Левин и Кити, у Достоевского – Алеша Карамазов. Толстовское «непротивление злу насилием», проповедь патриархальной чистоты и естественности, равно как и «почвенничество» Достоевского, таили еще в себе тенденции к сохранению «ячейки общества». Щедрин показывает, как рушится и эта ячейка. Он безрадостнее, чем другие писатели и, можно даже сказать, наиболее правдиво изображает этот процесс. Беспощадность его выводов была огромной победой реализма. У Щедрина семья не спасительный оазис от общего кошмара, не оплакиваемый предмет, не почва для апофеоза «прежних» приличий, а самое что ни на есть торжище укоренившегося безобразия.

Головлевский быт опирается на традиции столетий, но взят он Щедриным в кризисный момент, в самый канун отмены крепостного права. Сейчас вся жизнь определяется хищническим приобретательством Арины Петровны. Она и прихватывала земли и имения в округе, и скакала в кибитке на московский аукцион, и округлила имение со ста пятидесяти до четырех тысяч душ. Она донимала детей «сказкой» о благоприобретении, о том, как она «ночами недосыпала, куска недоедала». Порфишка-Иудушка и пошел весь в мать. Она сама чувствует, что он ее двойник. И как она умела заставлять всех плясать под свою дудку, так и он сумел заставить всех и ее самое делать, что было ему угодно. Но это не простое «что посеешь, то и пожнешь». Порфишка в столице немного «хлебнул» юриспруденции: научился он грабить «по закону-с». Гоголевский Чичиков обходит закон, все время чего-то трусит и Арина Петровна: вдруг выгодный кусок перебьют, как бы ревизия не наехала. А Порфирий Петрович с книгой приступает к хозяйственным расчетам, философствует и соображает, как надо жить «по закону», а законы теперь все на его стороне.

Арина Петровна постоянно чувствовала страх перед Порфишкой: еще в детстве, бывало, взглянет на нее Порфишка. своими масляными глазами, «словно вот петлю закидывает». И она была достаточно лицемерна, знала, что многие слова потеряли цену. Но сама еще говорила всегда впрямую и всегда про себя держала: что на самом деле кроется за словами? А Иудушка весь на «кривых словах» и «кривых следах»: цель у него прямая, а в словах всегда обходный манер. И тем более отвратительно его «нужение» для тех, кто сам не простец: «Маслица в лампадку занадобится или богу свечечку поставить захочется – ан деньги-то и есть!», «дети обязаны повиноваться родителям, слепо следовать указаниям их, покоить их в старости». Арина Петровна не раз обрывала это его «нужение». И он старался при ней эти слова проговорить скороговоркой, они нужны ему были как опоры, чтобы, лицемеря, держаться на людях. Щедрин далек от мысли, что в России капитализм достойно идет «на смену» крепостничеству. Может быть, писатель был и не прав, закрывая глаза на некоторые прогрессивные стороны нового строя. Он прав оказался в своем критическом отношении к буржуа. Российский делец ничего нового не несет, а по своему невежеству только приумножает старые пороки. Иудушка и выведен не как новое слово истории, а как усугубление старой бессмыслицы. «Не надо думать, – рассуждает Салтыков, – что Иудушка был лицемер в смысле, например, Тартюфа или любого современного французского буржуа, соловьем рассыпающегося по части общественных основ. Нет, ежели он и был лицемер, то лицемер чисто русского пошиба, то есть просто человек, лишенный всякого нравственного мерила и не знающий иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях. Он был невежествен без границ, сутяга, лгун, пустослов и в довершении всего боялся черта».

Салтыков-Щедрин опускает все промежуточные стадии развития буржуазного предпринимателя. Можно упрекнуть его в том, что он слишком привязывает Иудушку к патриархальщине. Но в оценке русского варианта капитализма, его компромиссности Салтыков исторически прав. Писатель предупреждал, что западные стандарты нельзя прикладывать к русскому буржуа. И в более широком историческом смысле Салтыков прав: последующее развитие все более показывало сохраняющиеся черты прежних эксплуататорских формаций. А вера Иудушки в черта ведет к важным психологическим усложнениям образа: ведь на страстной неделе, на всенощной, евангельская притча об искуплении вины страданием пронзила его сознание, на время усовестила. Чуточку Щедрин показывает нам и в Иудушке живого человека. В тишине, растерянно оглядываясь, он вопрошает: «Что такое? что такое сделалось?.. Где... все?.. « Иудушка стоит посреди могил.

«Господа Головлевы» – это история смертей. Умирают в раздоре и ненависти друг к другу отец и мать Иудушки, умирает брошенная корнетом сестра Анна, оставив матери двух «щенков» – Анниньку и Любиньку, а те также потеряли себя потом в жизни, погибли «в артистках». Спиваются и умирают в удушливой атмосфере братья – Степка-«балбес» и Павел. Гибнут сыновья: застрелился Володенька, промотал казенные деньги Петенька, а Иудушка не спас его. Загублены жизни наложницы Евпраксеюшки и прижитого ею ребенка. Гибнет и сам Иудушка. Временным покаянием после всенощной Щедрин вовсе не хотел простить Иудушку. Он хотел приоткрыть завесу над психологией циника, который прибегает ко всяким средствам самооправдания; находят и на него моменты сомнения, но все святыни для него ничто: он и их превращает в средства.

Вот эта жесткость решений позволила Щедрину создать образ колоссальной обобщающей силы. В нем угадывают себя нечестивцы любого сорта: и плохой отец, и плохой сын, и лицемер-политик.

«Господа Головлевы» не исчерпали впечатлений детства и отрочества, Щедрину хотелось написать еще одну семейную хронику, которая подытожила бы век минувший, столь еще живучий в веке нынешнем.

Больному, раздраженному Щедрину, лишившемуся своего журнала, вынужденному идти на компромиссы со Стасюлевичем и печатать свое последнее детище – «Пошехонскую старину» (1887-1889) – в «Вестнике Европы», нередко казалось, что по теме это произведение старомодно, что манера изображения в «формах жизни» получилась спокойно-повествовательной, что привычная гротесково-сатирическая манера исчезла. В самом деле, кому нужна еще одна повесть о крепостном праве, повесть о том, как воспитывался барчук в семье родителей, после таких произведений, как «Детство» и «Отрочество» Л.Н. Толстого, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» С.Т. Аксакова, после блестящего описания усадебной жизни в «Войне и мире» Толстого, волнующего рассказа об истории формирования передового ума в «Былом и думах» А.И. Герцена? Многое из того, о чем теперь писал Щедрин в «Пошехонской старине», он уже рассказал в «Господах Головлевых»: ведь черты характера деспотической помещицы Анны Павловны Затрапезной повторяют черты такой же деспотки Арины Петровны Головлевой. То же деление детей на «любимчиков» и «постылых», те же вечные разговоры о приобретениях и приращениях капитала. И все-таки не случайно умирающий Щедрин писал это произведение с особым подъемом. Несмотря на несколько скомканный конец, это одно из лучших его созданий, в котором не только с обостренной старческой памятью воспроизведены сцены рабства и унижения, получавшие свое пластическое воплощение именно благодаря избранной повествовательной манере изложения и лепке образов в «формах жизни», но и выражались итоги его размышлений над смыслом собственной жизни. Это не только воспоминания, но и приговоры или, как удачно выразился Н.К. Михайловский, «и корни, и плоды жизни сатирика».

Даже в первых главах, где «Пошехонская старина» близка «Господам Головлевым», – перед нами не простое повторение. Тут есть судья-рассказчик Никанор Затрапезный, при всей своей недалекости – носитель совестного начала в оценке припоминаемых событий. Он наделен многими предрассудками среды, но тенденция этого образа – всеми силами оторваться от среды, не разделить моральной ответственности за те ужасы, свидетелем которых был.

Пассивно созерцателен герой у Аксакова; аналитический ум Николеньки Иртеньева у Толстого занят осуждением собственной аристократической теории «comme il faut», самоопределением в кругу родственников и знакомых. У Щедрина все делятся на «господ» и «рабов»: ум Никанора Затрапезного (и эта черта автобиографическая, довольно часто выступающая в «Пошехонской старине») возвышен был актом гражданского рождения после того, как ему случайно довелось прочесть книгу «Чтение из четырех евангелистов». Душа его воспарила к горним высям общечеловеческого гуманизма. И это в мире, где только и слышались побои и стоны, пощечины и слова «простофиля» и «дурак», а шельмы назывались «умницами».

И Анна Павловна, его мать, показана не только в отношении к детям (как в «Господах Головлевых»), но прежде всего в отношении к крестьянам, которых она тиранила.

В «Пошехонской старине» внимание сосредоточено не на духовных интересах «дворянского гнезда», о чем мы читаем у Тургенева и Толстого, а на почти поголовном невежестве дворян, которое дико отражалось на крепостных.

Ни один из Затрапезных, исключая Никанора, не возвышался над уровнем «недорослей» и посредственностей, все они ненавидели друг друга. Ограниченны и грубы Анна Павловна и ее тетеньки-сестрицы, «тетенька-сластена», московская родня. А помещики вокруг них еще хуже. В доме Затрапезных не было членовредительства, не было физических расправ, уголовного измывательства над крестьянами, но ужас наводит рассказ о «бессчастной Матренке», вынужденной покончить с собой. Измывательства над крестьянами и помещиков-супругов друг над другом показаны в главе «Тетенька Анфиса Порфирьевна», где каждый шаг в жизни отмечен смертоубийством, глумлением над человеком. И все это местной властью покрывалось как дозволенное. Но однажды, не вытерпев издевательств, сенные девушки ворвались в спальню к Анфисе Порфирьевне и задушили ее подушками. Все помещики были настроены против отмены крепостного права. На даровом труде восьмидесяти крепостных мог процветать с малыми своими пашнями и такой «образцовый» хозяин, как Пустотелое. Он замотал крестьян на барщине, сам выезжал в поле с нагайкой и только покрикивал: «Чище косите! чище... всякий огрех – на спине!» Долго не верили помещики реформе, она застала их врасплох: растерялись, и казалось, что пришло время «у-ми-ра-ть»...Пустой тратой средств отмечена жизнь предводителя дворянства Струнникова, добряка и обжоры, но в душе матерого крепостника, до последнего вздоха сопротивлявшегося нововведениям.

Далеко провидел Щедрин судьбы многих русских аристократов в последующих политических потрясениях... Пожалуй, никто не сделал столько для моральной дискредитации правящей дворянской верхушки, как Щедрин, своей правдой о том, каким поистине невежественным было самое привилегированное сословие России. Были дворяне-свободолюбцы, герои 1825 года, и сам Щедрин из числа свободолюбцев. Но полная правда о дворянстве была жуткой. Даже Гоголевские типы исполнены юмора: крепостническая их сущность оставалась где-то на заднем плане. Салтыков помнил горький опыт Крымской войны 1853-1856 годов: казнокрадство, бездарность командования, развал ополчения. Во всем этом показало себя «благородное» российское дворянство, поставившее страну на край катастрофы. Щедрин изобразил жизнь дворянства в главном – в отношении к жизни крестьян. И тут без всяких прикрас и оговорок выступала преступная античеловеческая сущность крепостничества.

Отношение Щедрина к народу в «Пошехонской старине» не просто полно сострадания: он показывает и плоды забитости. Таково окаменевшее холопство кучера Конона, которому все факты представлялись «бесповоротными», а сам он превратился в какого-то идола безропотного послушания. В религиозный мистицизм ударилась Аннушка, у которой сложился свой рабский кодекс доброты и жаления, где-то в глубине своей таивший и элемент протеста: «Христос-то для черняди с небеси сходил». Эта тихая раба «по убеждению» отличалась от Конона тем, что свое желание нередко оборачивала язвительными укорами против господ и судачила в кругу обступившей ее толпы: «господа забылись!»; «бог рассудит, кому в рай, кому в ад». Своей особой, отрешенной от барщины и дворовой службы жизнью живет сатир-скиталец, стремившийся приобщиться сразу к божьей правде, минуя служение земным владыкам, и пожелавший умереть не рабом, а в монашестве. Это тоже своего рода протест. Протестом было и самоубийство Мавруши-новоторки, «вольной мещанки», закабалившей себя из-за любви к крепостному живописцу Павлу, но не выдержавшей рабской жизни. Все это пассивные формы протеста. Салтыков нисколько не преувеличивает их значения. Только в проказливом нраве Ваньки-Каина намечается какой-то более активный протест. Но и тот «строптивый раб», коварно схваченный в полусонном состоянии, со связанными руками и забитыми в колодки ногами угодил в рекрутское присутствие. Вольный по духу, балагур, потешавший всю дворню, считавшийся цирюльником и отлынивавший от всякой барской работы, Ванька-Каин был сломлен: «крепостная правда восторжествовала»...

Намечены автором несколько образов протестантов из дворянского круга. Таков племянник «тятеньки» братец Федос, прибредший к Затрапезным из оренбургских степей. С большой подозрительностью, бесцеремонно и грубо был он принят. Федос не нигилист, не бунтовщик, но уж больно много на него наслоилось крестьянского: и смазные сапоги, пахнущие ворванью, и, кроме щей да каши, ничего не ел. Да и с барчонками вел недозволенные разговоры: «Я по-дворянски ничего не умею делать – сердце не лежит!.. то ли дело к мужичку придешь...» Федос исчез потом бесследно, но какие-то идеи он заронил в душу Никанора. Не оправдал себя как светоч мысли и Бурмакин, одна из тех «талантливых натур» провинции, которых Щедрин вывел еще в «Губернских очерках»: когда-то ученик Граневского, страстный почитатель Белинского, член университетского кружка студенческой молодежи, он был горазд на восторженные слова, но не на реальные дела. В провинции он закис в личных передрягах, неудачно женился, а потом совсем исчез с глаз. На большие общественные дела его не хватило.

«Пошехонская старина» – произведение сложного жанра: тут есть историческое, биографическое, художественное, воспоминания и суждения, житие и публицистика, прошлое и настоящее. Важнейшим социальным вопросам русской жизни дается такая оценка, до которой мог подняться только самый передовой писатель-демократ, имевший огромный жизненный опыт и всматривавшийся в окружающую действительность с высоты своих идеалов будущего.

Завершают творчество Салтыкова-Щедрина его, может быть, самые ярчайшие произведения, «малые формы» – «Сказки» (1869- 1886): «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил», «Дикий помещик», «Премудрый пескарь», «Самоотверженный заяц», «Коняга» и др. Одна из особенностей творческой манеры Салтыкова – наделять героев названиями животных, птиц, рыб. В самые обширные циклы он стремится включить сюжетно завершенные новеллы-притчи, сценки, имеющие иногда прямую, а иногда иносказательную связь с целым. Так и в «Сказках»: то два генерала с мужиком переносятся из реального в фантастический мир острова (прием робинзониады), то героями сказок становятся животные (такие сказки восходят, конечно, к басням И.А. Крылова). Но есть и сказки на социологические темы, где главным приемом является гротеск («Дикий помещик», «Либерал»).

Никакой неожиданности в том, что Салтыков-Щедрин обратился к сказкам, не было. Интерес к фольклору, притчам у него проявился еще в «Губернских очерках». «Сказки» – это квинтэссенции циклов. То, что сказано в «Карасе-идеалисте», говорилось Салтыковым сотни раз. То, что он говорит о Топтыгиных в «Медведе на воеводстве» – это рассказы все о тех же помпадурах и градоначальниках. «Коняга» – это грустная притча о тех же «простецах» и «глуповцах», которые смирились со своей долей.

Хотя каждая сказка является синтезом идейно-художественных мотивов, уже прежде встречавшихся в произведениях Щедрина, вместе с тем в своей совокупности «Сказки» – единая книга и представляет собой (как ни затаскано это определение в литературоведении) «энциклопедию русской жизни». «Сказки» в точности определяют меру внимания Щедрина к правящим сословиям, к обличению их тунеядства, определяют меру внимания к народу, сострадания к его участи и меру сарказма по отношению к его пассивности, забитости. В «Сказках» воспроизведены многочисленные ситуации столкновения сословий. Здесь проявились реализм автора и его способность к безудержной фантазии. В «Сказках» все полно приметами русской жизни; и меткость наблюдений усиливается гротесковыми заострениями.

При этом нельзя сказать, что в «Сказках» лишь в сжатой форме сведены в фокус прежние наблюдения автора. Именно благодаря обобщающей силе самого жанра сказки, с ее аллегорией, сжатостью, моралью, реализм автора подымается на небывалый уровень. Недаром художник И.Н. Крамской называл «Карася-идеалиста» «высокой трагедией». Эта сказка входит в цикл сказок на тему о русском либерализме, о его наивности, трусости («Здравомысленный заяц», «Вяленая вобла», «Либерал»). Но Щедрин понимал, что в его время либерализм лучше прямой реакции. Сама по себе вера «в добродетель» не может быть предметом иронии. И наивность далека от предательства и всегда свойственна новым поколениям, пока они не обретут горечь опыта. А вот разрыв между благородными целями и несостоятельными средствами их достижения может быть предметом высокой трагедии. Трагизмом овеяны и рассказы Щедрина о поразительных контрастах в жизни русского крестьянина: между его самоотвержением в труде и способностью покорно сносить свою участь.

В трагическую коллизию попадал и сам Щедрин. Сказка-элегия «Приключения с Крамольниковым» должна была передать мытарства редактора-крамольника после закрытия «Отечественных записок». Однажды проснулся Крамольников, по привычке рванулся было к письменному столу... но вдруг остановился: «Не нужно! не нужно! не нужно!... А в воздухе между тем носился нелепо-озорной шепот: «Поймали, расчухали, уличили!» Коренной пошехонский литератор горячо был предан своей стране: все силы ума и сердца посвятил тому, чтобы утверждать в душах своих «присных» представления о свете и правде и «поддерживать в их сердцах веру, что свет придет и мрак его не обнимет». Трагедия не в том, что однокашники отвернулись от него, что оратор языка лишился и все кругом предательствуют, а в том, что Крамольников теперь сам в себя заглянул поглубже: «Ты протестовал, но не указал ни того, что нужно делать, ни того, как люди шли вглубь и погибали, а ты слал им вслед свое сочувствие».

Как ни настаивай на том, что автор несводим к персонажу, тут есть и исповедь самого Щедрина. Крамольников пришел к выводу, что труд его был бесплоден. В «Имярек» Салтыков то же самое скажет о себе. Связь тут определенная есть. Но цитированные знаменательные слова Крамольникова могут быть отнесены к Щедрину с двумя важными поправками. Его гениальное творчество, деятельность в «Отечественных записках» принесли максимальную пользу общественному движению, его служение народу никак не может быть преуменьшено по сравнению с каким-нибудь другим подвигом.